– А я почитала на шестом. У нас, говорят, там и семиэтажек полнехонько.
Должно быть, в представлении Сергеевны высота этажа от земли означала уважение, достаток.
– Не так, поди, жила-то? Комнат-то сколько было?
Но Лиде почему-то не хотелось рассказывать о квартире, о своих брошенных там вещах, словно своим рассказом она могла разрушить тот мир, который остался в Ленинграде, на Моховой, и был здесь у нее внутри, в ее сердце.
В ее душе с того времени, как она приехала сюда, на Урал, жил образ ее дома, ее квартира, окна, улица. Дом был светлый, летний, то утренний, с убегающей музыкой рояля, то по-вечернему живой, с огнями в окнах. Он наполнял всю душу своей тишиной. Он был не в Ленинграде, а здесь с ней.
Но сегодня пришел Петр Тихонович, не стуча в окно пальцем, а прямо прошел в Лидину половину и молча отдал ей письмо.
Оно было от Садыкиной. Садыкина писала о себе, о знакомых, о суровой зиме в осажденном городе знакомыми, немножко газетными словами и только в конце письма кратко уведомляла, что в дом на Моховой еще осенью попала фугасная бомба и разрушила стену. Квартира обвалилась. Ее, Садыкиной, и детей не было в тот час дома. Они остались невредимы.
Лида отложила письмо.
Образ дома помутнел, почернел в ее душе и распался на куски, словно воздушная волна донеслась и сюда.
Глава четырнадцатая
В школе во всех классах собрались бабы и девки со всего колхоза, но не на собрание, не на ликбез, не для того, чтобы выслушать сухой, строгий доклад директора школы Елизаветы Маврикиевны о том, какие у ребят нонче успехи, собрались они сюда, чтобы лепить пельмени.
Сто тысяч штук порешили они вылепить за две ночи, а потом заморозить их на дворе, зашить в мешки, а на каждом мешке разборчивой рукой написать: «Бойцам и командирам Северо-Западного фронта. Если вкусно, то сообщите в письме, товарищи бойцы».
И за пол-литра водки наняли Ваню Сухонького, чтобы, во-первых, он покараулил пельмени, постоял на дворе, покуда они будут там стынуть, во-вторых, пособил бы девкам молоть мясо: бычка и четырех свиней.
Но посреди ночи пришел этот в очках, поросячий фельдшер, да пьяный к тому же, и стал Насте говорить разные нежные слова, стал божиться, что жена его прогнала, потому что спекулянтка, а он не захотел с такой спекулянткой жить, на одной постели спать.
– А ну тебя. Вруша! – сказали ему мирно бабы. – Зачем-от врать?
Потом он стал просить баб (стыда у него нет), чтобы они сварили пельменей и накормили его, он сегодня за весь день только и съел, что один компот в Краснокамске на Бумкомбинате, да и компот-то был не из фруктов, а из сушеной моркови.
– Ах ты, очкач, – сказали ему бабы. – Люди на морозе кровь проливают, жизни своей не жалеют. А ты в тылу прилип.
Ушел. Хорошо и сделал, а то вывести бы его на двор да воткнуть бы его ногами в сугроб ради смеха. Пельменями его корми.
Ваня Сухонький поморозил себе нос, стоя во дворе, – тогда была стужа. Девки принесли со двора снегу и стали тереть Сухонькому нос. И смеху-то было, соленых слов, нос-то у Сухонького всегда был белый – и на морозе и в жару. Чуть не оторвали девки нос Сухонькому. А кто-то ради смеха сказал, что это ничего, что нос можно вылепить из теста. И вылепили нос из теста, и он стал переходить из рук в руки. А нос у Вани Сухонького, тот, что на лице, был тоже вроде пельменя. Ваня улыбнулся шутке, широко посветлев глазами, и стал вдруг красивым, как Иван Царевич.
Принесли с мороза пельмени, насыпали в мешки, зашили. А написать на мешках попросили Лиду. На одном мешке попросили Лиду, чтобы нарисовала девичью руку с пельменем. Лида, прежде чем нарисовать на мешке тушью, долго стояла и смотрела на бабьи и девичьи руки, на быстрые широкие пальцы, лепящие пельмени, на бабьи широкие светлоглазые лица, словно и лица тоже хотела нарисовать на этом мешке.
А Сухонький носил мешки и застенчиво, виновато улыбался. Лида смотрела на него, и ей хотелось сказать ему что-нибудь ласковое, хорошее и отговорить его, чтобы он не брал у баб пол-литра, а помог бесплатно, но потом подумала, что не стоит это говорить, поймет и сам.
Долго потом Лиде вспоминалась эта ночь, и пельмени, и девичьи пальцы, и бабий смех, и мешки, которые Ваня Сухонький увез в Kpaснокамск. Бойцы Северо-Западного фронта, далеко там, возле Старой Руссы, где осталась Лидина старуха-мать, прочли наверно, уже письма, зашитые вместе с пельменями в мешки, а пельмени сварили в котелке над костром и съели. Письма писала Лида за всех, а диктовала их тоже за всех Настя, и даже самые обыкновенные, самые знакомые, самые простые на свете слова она выговаривала так музыкально, незнакомо и прекрасно, что Лиде было обидно, что слова эти на бумаге сразу завяли, выцвели. Но что делать, не зашьешь же Настин голос в мешок и не пошлешь вместе с пельменями на фронт.
Писала Лида эти письма, ужасно волнуясь за судьбу каждого слова, и когда писала, надеялась и боялась надеяться, не верила себе, – а вдруг какое-нибудь из писем попадет к нему и по почерку он сразу узнает ее, Лидину, руку.