С местным пижоном, виолончелистом Аликом, мы столкнулись у театрального подъезда, унося ноги со спектакля заезжих гастролеров. Перенести душераздирающее зрелище мог не всякий. Собственно, я даже не столько с Аликом столкнулась, сколько он чувствительно пихнул меня в бок своей знаменитой виолончелью, которую вместо жены таскал с собой постоянно. Виолончель, он уверял, была изготовлена любимым учеником Гварнери. Алик опасался оставлять ее без присмотра, но и ходить с ней пешком боялся. Поэтому был любим и уважаем таксистами, в карманы которых перетекала добрая треть его зарплаты. Он утверждал: «лучшая треть».
— Капитулируем перед превосходящими силами искусства?! — радостно завопил Алик, еще разок ударив меня благородным изделием ученика Гварнери. — Да, ласточка моя, да! — каковы таланты, таковы и поклонники… Хотя, к слову о поклонниках… Это забавно, я тебе не рассказывал?.. Ах, какая погода, дивное лето! Ты слышишь? Точно не рассказывал? Не может быть! Ты что, волосы покрасила? Нет, точно не рассказывал? Честно скажи, если рассказывал! Нет?
В близких к городскому искусству кругах Алик был известен не только своей якобы английской, рыжей кожаной кепкой и неодолимой склонностью к стервозным брюнеткам, но и манерой атаковать встречного трассирующими очередями идиотских вопросов. Впрочем, ответа на них он и не ждал. Просто вдохновенно исполнял увертюру к очередной истории.
— Слушай, слушай, тут одна городская сумасшедшая всегда на наших концертах в первом ряду. Разряжена, как папуас. Кольца только в носу не хватает. Неужели не рассказывал? Правда не расказывал?.. Надушена каким-то клопомором — как от нее в нашу сторону ветром пахнет, так первая скрипка чихать начинает. Анекдот просто! Безумная старуха, чудовищная… но как слушает! Слушает, как бог! И так трогательно — всегда волокет букетик такой жалкий. А ведь знаешь, это грустно, но на этих летних площадках занюханных никто и цветочка не подарит никогда, хоть фон Караян перед ними махай, хоть наш дуболом. Публика сама понимаешь какая. Только она со своим пучком ерунды. И при этом еще какой-то нелепый поклон делает. Поклонница, стало быть. Странная, очень странная бабка. Кто она, интересно?
— В самом деле? Забавно… Но ведь я на концерты не хожу, прозябаю в позорном отрыве от высокого и прекрасного. Откуда мне знать ваших поклонниц? Скажи спасибо, что вообще имеются. На безрыбье, знаешь…
Не разбежалась я ему признаваться, что городская сумасшедшая — моя дальняя, хоть и не кровная, но все же родня. Не та, однако, родня, чтобы ее афишировать. Бесспорно, это была тетя Нюра. А кому ж еще быть? — тут уж ни за что не спутаешь.
— И ты понимаешь, — смущенно улыбнулся Алик, — в последний раз я не заметил ее на месте, захворала, что ли? Поверишь ли, весь концерт дико пронервничал, сфальшивил пару-тройку раз, на четвертом такте опоздал вступить. Непонятно… Черт знает что такое!
Я-то отлично знала, почему не пришла в то воскресенье тетя Нюра. Накануне Витроний, жестокой жаждою томим, продал какому-то ханурику за пятерку ее пишущую машинку, допотопный «Ундервуд», кормильца ее и мучителя. В то воскресное утро она сидела у нас на краешке стула и, не притронувшись к кофе, утирала слезы обвязанным сиреневым кружевцем платочком, а мама, вздыхая, вытаскивала из-под стопки белья пару десяток — бери, бери, Нюра. Потом отдашь… Когда будут… Да не плачь ты, Нюра, все будет хорошо, все обязательно устроится, врала мама…
ТРУДНЫЙ РЕБЕНОК
Среда
Это когда-то была я. Косички, бантики, дырки на локтях. Давно.
Блям-глям-барабаммм. Каждое утро! Я хочу спать, сладко спать, продолжать спать, я не могу открыть глаза. Как хорошо спать! Блям-гулям-гулям-барабаммм.
Ненавижу семь часов утра!
Вот уже заорали «Союз нерушимый республик свободных!» и шершавая холодная рука папы теребит плечо: «Вставай-вставай в школу!» Ну хоть еще немножечко, под одеялом так тепло! «Сплотила навеки великая Русь!» — совсем уж завыли оравой. Почему все в доме ломается, а радио — никогда? Хоть бы разок сломалось!
Засыпаю. «Да здравствует созданный…» — зачем он стаскивает одеяло?
— А ну, быстро просыпайся, садись!..