Читаем Обще-житие (сборник) полностью

Ночью из черной тарелки над этажеркой противно завыло с переливами, а потом медленно толстым голосом: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!» Хватают за спину громадными руками, сажают в кровати, откинув сетку (сетку терпеть не могу, взрослые не спят с сеткой). Мама одним движением снизу вверх вдевает меня в серые валеночки, а потом еще несколько раз смешно пришлепывает ладонью по круглой, неразношенной подошве, быстро кое-как натягивает капор на вате. Валенки у меня в точности, как у большой, а капор ненавижу — от него уши вперед загибаются, не вертится шея, а завязки больно впиваются в подбородок. Да и слово «капор» противное тоже. Взрослым-то хорошо, они капор не носят и могут делать что хотят, но вместо этого занимаются всякими глупостями. Например, едят суп. И по своей воле спать ложатся. Я бы — никогда! Вот когда вырасту…

Мама хватает меня на руки, на шею себе — зеленый мешочек на шнурке — там внутри всякие бумажки неинтересные. Бежим с четвертого этажа через двор в бомбоубежище. Бабушка осталась дома, она не хочет. Мама на нее за это сердится и кричит. Мне тоже не хочется, но меня тащат. Бежим через двор — черные сараи, темный дом, снег. Бомбоубежище в пятом подъезде. Я провожу щекой по нежной маминой шапочке, про нее говорят «из котика». Кошки у нас нет, кошка есть у тети Юли, а мамина шапка — она котик. Черная и блестящая, а если подуешь, то внутри мягкой черноты раскрывается дымно-розовая пушистая маргаритка. Бежать нам недалеко, через два подъезда, но очень долго. Время и пространство в моей голове еще не подозревали друг о друге, как любовь и разлука в первый день Творения.

В небе желтый круг с оранжевым краем. Я знаю, что это такое. Это ракета. Напротив нашего дома госпиталь, оттуда перевешиваются из форточек (а ведь это уж совсем нельзя) и кричат что-то прохожим тетенькам одинаково одетые взрослые дядьки. Лысые, как кукла Левка. У кого забинтована голова, словно чепчик надет. А у кого рука запеленута, как грудной в пеленках и подвешена на широкой лямке. На крыше госпиталя зенитки, из ихнего дула пускают ракеты. Взмыв ярким мячиком, они на секунду замирают в небе, обдумывая свои дальнейшие планы, и устало падают хвостатой дугой. «Опять будут бомбить», — шепотом говорит никому мама. Она боится. Такая большая — боится.

Ракеты интересные, как огонь в печке, к которой подходить нельзя. Но мама печки не боится, а ракет — да. Я ракет не очень боюсь. Но эта ракета, которая висит на небе, она страшная, потому что неправильная. Очень странная ракета. Таких не бывает. Ненормально громадная, желтая. Паника охватывает меня — жуткая ракета застыла, она никак, ну никак не падает. Порядок вещей не должен нарушаться! Эта приклеенная к небу ракета имеет глаза и рот — она глядит глазами. Я зажмуриваюсь и прячусь в мягкого «котика». Перед спуском по деревянной лестнице вниз в темную яму (бомбоубежище называется) снова с опаской одним глазом гляжу в небо — хоть бы уж она упала поскорей! Ну, падай! Но светлое, злое лицо ракеты в упор, не мигая смотрит прямо на меня — следит. Скорей от нее бегом вниз, в грязно-коричневый, гнилой, глинистый, скудный, на всю жизнь ненавистный запах подвала. Там длинные занозистые лавки, скучно плачут другие дети. И совсем нет окон. Я молчу — когда очень страшно, то кричать нельзя. Нельзя кричать.

В полнолуние я до сих пор нервничаю.

Поганый садик

Остановись, мгновенье! Ты не столь

прекрасно, сколько ты неповторимо.

Иосиф Бродский

Официально он назывался Чернопрудским, из чего проницательный читатель заключит, что там некогда был пруд, именуемый Черным. От пруда осталось лишь название, перешедшее также на трамвайную остановку и большие желто-грязные Чернопрудские бани, из окон которых вырывались зловещие клубы пара и гул, как будто толпа людей в ужасе приглушенно кричала «А-а-ааа!». Когда я — уж и не помню, на какой фреске, — увидела изображение голых грешников, мечущихся бестолковой толпой в адских испарениях, то поразилась тому как средневековый мастер пронзил своим видением четыре с лишним века. Только цинковых шаек с номерками на прелых веревочках предугадать не мог. А может, просто пожертвовал достоверностью деталей ради общего художественного впечатления, то есть был формалистом. В Средние века на это смотрели сквозь пальцы.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже