Под мостом внизу опять застучала копытами речка. На этот раз – с кудрявым перекатом. Вскочивший горбатый старик проводил её взглядом, сел обратно на полку. Как бы усадил горб свой. Как поместительную корзину. Корова – облезла. Как бубен стала. Корму нету. Засуха. Голод. Я её вениками кормил. Вечером баба выдоит с неё полстакана, стакан – и всё. А опосля пала. Вот так. Голова старика сидела в бороде – как улий в истончившейся сквозящей траве на пасеке. А тут приходит молодец в галифе – молоко сдавай! Это как? А? Вот как жили. В прошлое смотрели старческие ситцевые глаза. А дальше – Колыма родная. Жена через год померла. Ну что? Узнал,конечно. Соседи написали. Прочитал. Сижу. Слёзы по кулаку потекли. Да-а. Шахиня, сидящая рядом со стариком, потрогала перед зеркальцем муслиновый свой тюрбан. Озабоченно покривила губы. Подглазья в креме были у неё как намазанные тазы. Кропин украдкой поглядывал. Стареет. Не хочет стареть. Лет пятьдесят, наверное, даме. Поинтересовался у старика его здоровьем. Зубы-то – на Колыме: это понятно, а вообще – как? Старик поднёс высокий подстаканник к гладким синюшным губам. Отпил. Да вроде ничего пока. Сердчишко только вот. Начало звоночки давать. Ночью особенно. Дзы-ы-ы-ы! Сердчишко. А так вроде – ничего. По проходу вагона опять продвигалась странная женщина. С двумя детскими пластмассовыми, совершенно чистыми и сухими горшками. Синего и красного цвета. Уступая дорогу, прижимала их к груди как перуанка шляпы. На боковом месте за столиком сидел парень лет тридцати. Очень уважительно, музыкально и ритмично, сыграл костяшками пальцев на горшках марш. Смеялся. Тонкие брови его походили на раскидистый дельтаплан, под которым подвесились два очень беспокойных, очень весёлых пилота. Говорил давно. Много. Неизвестно кому. То ли другому парню, моложе, но с бородой, который рядом одевал дочке колготки. То ли Кропину. Через проход вагона. И что вы думаете? Не пьёт с тех пор! Завязал! Напрочь! Не узнать человека стало. Будто замучившую бороду снял с себя мужик. И он – и не он. Курить даже – и то ни-ни. С детьми постоянно, с женой. На садовом участке работают. В лес идут. За грибами-ягодами. Да мало ли какое занятие можно найти нормальному человеку! На работе – пашет. Все деньги – домой. Вот что сделала баба с человеком! А вы – говорите. Парень сидел за столиком, как сидят прилежные ученики за партой – положив ручку на ручку. Они, бабы-то, или в грязь могут нашего брата затоптать (целуйся там со свиньями – сам свинья свиньёй) или вознести. До неба. Бери тебя как икону и иди с ней. Всем пьяницам показывай. Вот что может баба! А вы – говорите. Не-ет. Тут всё дело в уме её. Есть он у неё – будешь мужик мужиком. А уж нет, то так и будешь со свиньями ползать-обниматься. Верно я говорю, Борода? Когда бороду-то свою снимешь? Замучила, поди? Парень подмигнул Кропину. Молодой бородатый отец продолжал одевать дочку,усмехался только на слова парня. Борода его напиталась утренним солнцем, свеже золотилась. Папа, смотри: зелёные пудели по полянам сидят!Это не пудели, доча, а просто утренние тихие берёзы. Молодец, Люба, настоящие пудели сидят! Притом – зёленые! Парень аж подкинулся на месте,делясь с Кропиным восхищением: вот будет умница! Отец и дочь смущались. Не-ет. Мужик-то наш дурак. Кутёнок. Тут всё дело в ей, в бабе. Куда повернёт, стерва, там и очутишься. Вот я – по второму разу из ЛТПэ. Вышел. Третий месяц на воле. Не пью. А почему? Потому что нашёл тут одну. Женщину. Держит. Тут главное – чтоб за душу, тогда ты всё для неё, ты её. А если только за это самое (прошу прощения, мадам!), пиши пропало – опять тебе ЛТПэ выйдет! Шахиню слегка ударило краской, она возмущённо передёрнулась. Полезла в сумку за своими кремами. Поезд опять застучал по мосту. Внизу распласталась речка. Зелёная – как лягушка. И привскочивший старик проводил ее восхищёнными глазами. Башкирия. Здесь их тьма. Речек-то. Кропин ещё не очень освоился, чтобырассказывать про себя. Кропин пока только деликатные задавал вопросы. Старик опять поднёс чай к лиловым, как остывший кисель, губам. Стянул. Дочь одна только осталась. Замужем. Есть, конечно, и дети у них. Мне уже внуки. Двое их. Два пацана. Погодки. Так ни отцу, ни матери! Растут – как бурьян по двору. Вот тебе и дети. Еду вот. Как-то воспитывать, направлять. Если сил, конечно, хватит. Опять шла с пустыми горшками странная женщина. Точно искала к этим горшкам младенцев. Прижимала однако их по-прежнему─ к груди. Подобно вялой экзотической каракатице кисть руки Шахини пошевеливалась над баночкой с кремом. Женщина брала белой пахучей массы и наносила на лицо. Нискольконе смущаясь окружающих. Не люблю кошек. Терпеть не могу кошек! Кропин довольно смело посмотрел на женщину. С этаким молодящимся мужским превосходством. Увядание. Муслиновое увядание. Сырое паническое увядание. Питающее себя, похоже, только кремами. Постоянно и серьёзно проверяющее себя в зеркале. Но увядание, даже если и постоянно сырое— увядание. Да. Это точно. Однако всё же почему? Почему вы не любите кошек? Ни одна на кличку не отзывается: Мурка там, Васька. Только и ходят, только и ходят. Как тени. Терпеть не могу! Халат женщины приоткрылся. Был виден тромбофлебит на худой ноге. Весь какой-то желвачный. Кропинустало не по себе. Женщина похлопывала себя по щекам. Из притемненного угла смотрел на женщину один, сычёвый, глаз горбатого старика. Шахиня начала закрывать банку с кремом. У нас в филармонии ни одной кошки нету! Кропин обрадовался. Вы артистка, да? Муж у меня был артист. Шахиня бросила крем в сумку. Оригинального жанра. Деньги из воздуха делал. Я ему ассистировала. Сейчас сама. В кассе.По проходу вагона медленно продвигались два длинных молоденьких негра. Вертели головками. Как две курительные трубочки мира, попавшие не туда. Один не без с удивления протянул по-русски. С английским акцентом: Муравье-ейник. Второй тут же расширил акцент, добавив ангийское слово: МуравьейникRussia-a. Так и уходили по проходу, покачивая головками. Эти не поедут в плацкартном вагоне. Даже в купейном. Не-ет. Эти наверняка едут в СВ. Да-а. Наступало предобеденное время. На небольших станциях пассажиры бегали вдоль состава туда и обратно с арбузами и кефирными бутылками. Поезд долго простоял у закрытого семафора. Пойманно мотало ветром среди поля рощу. Как инвалидка, перекидывалась за травой лошадь со спутанными ногами. Звякал, прогонял колёса бесконечный встречный товарный. Звяк оборвался, повисла тишина, и легонько тронулись, всё больше и больше разгоняясь. Женщина с разноцветными горшками снова шла по проходу вагона. Парень без бороды – с бокового сиденья – сыграл на горшках марш. Женщина виновато, жалко улыбнулась. Быстро прижала горшки к груди. Нельзя стучать. Кропина как ударили: помешавшаяся! Мать! Дети умерли! Погибли! Младенцы! Двое! С парнем ошарашенно смотрели друг на друга. Женщина скрылась в дальнем закутке. Лицо Кропина горело. Руки вспотели, были липки. Кропин пошёл. В тамбуре перед туалетом курили две девицы. Кропин деликатно втиснулся в тамбур. Встал возле двери в туалет. Женский запухший кулак с торчащей сигаретой был высунут в опущенное окно. Я ей: чё ты дёргаешься? Чё!? Ну, бочканула— она к холодильнику и отъехала. От, эптв! Крепкая нога другой девахи стояла на боковой приступке. Кропин ринулся обратно в вагон. Сел где-то на боковое место. Рядом с вытрезвителем живу. На Кропина смотрели глаза слегка навыкате. Да. Так и наблюдаю: то одна каталажка на колёсах выезжает, то другая. В закутке было полно соседей, но мужчина упорно смотрел на Кропина, схватив руками колени. А потом обратно едут. С уловом уже. С клиентом. В сквозящих окошках в решетках видно его. На корточках руками растопырился, мотается. Как тёмная птица. Будто посадку никак совершить не может. Ага. Каталажка на колёсах как бы получается. Удобно. Придумали. Инженер