– Господи, какой же ты бандит?! Ты вовсе не преступник. Закон, запрещающий женщине распоряжаться собственной плотью и наказывающий её за то, когда ей и без того худо, – преступен. Ты просто-напросто дурачок. Прекраснодушный дурачок.
– Вечер-то не отменяется?
– Вот об этом я и говорю, – рассмеялась Вера, толкая тяжёлую дубовую дверь домашней клиники Белозерского.
Глава III
На заднем дворе Матрёна Ивановна и Георгий Романович развешивали бельё. Буланов держал огромную лохань, не дрогнув мускулом и не обнаруживая желания поставить её на землю, пока Матрёна неторопливо расправляла на верёвке мокрые пододеяльники. Иван Ильич курил на своём привычном месте. Из клиники вышел Владимир Сергеевич:
– Ты куда мотал с утра пораньше?
– На кудыкину гору! – буркнул конный начальник. Его раздражал вид Матрёны, сияющей, как начищенный самовар. – Бабьего вранья и на свинье не объедешь!
– Разве Матрёна тебе что обещала? – усмехнулся Владимир Сергеевич. – Разве ты сам ей что говорил про свою… симпатию?
– Была бы охота, приметила! А с утра пораньше катал, куда господин Белозерский приказали.
– Ты, Иван Ильич, служебный транспорт, а не для господских нужд.
– Сынок благодетеля злоупотреблять не изволят! – прикинувшись кротким, срезал госпитальный извозчик.
– Ох, и языкаст же ты, Иван! – улыбнулся Владимир Сергеевич. – А как бабе слово сказать – немеешь.
– Кто бы говорил!
Иван Ильич уставился на Владимира Сергеевича. Тот поднял руки в примирительном жесте.
На крыльцо явился Концевич с докторским саквояжем. Бросил куда-то мимо Владимира Сергеевича и Ивана Ильича:
– По вызову в господский дом!
После чего проследовал в карету. Иван Ильич неспешно затянулся, тщательно затушил самокрутку, подмигнул Владимиру Сергеевичу, мол, не серчай, мы с тобой друзья. После чего грубо выкрикнул в сторону Георгия:
– Эй, санитар! На вызов!
Георгий, поставив изрядно опустевшую лохань на землю, улыбнулся Матрёне и размеренно проследовал к карете.
– Поторопись! – рыкнул Иван Ильич. – Чай, я тебя не на кадриль приглашаю.
Новый санитар не отреагировал на едкость госпитального извозчика, он взбирался на козлы. Что-то смутило Ивана Ильича в манере – не так здоровенный мужик запрыгивает. Устроившись рядом, санитар радушно протянул Ивану Ильичу широченную сильную ладонь:
– Георгий Буланов!
Извозчик, вцепившийся двумя руками в повод, будто бы всей повадкой демонстрировал: не могу тебе руки подать – вишь, заняты! Он тронул, ответив холодно:
– Иван Петров! – помимо воли, из вредности (или из важности) у него вырвалось вдогонку: – Начальник! Начальник… живой тяги, во!
Георгий добродушно рассмеялся. Его открытый простой смех очень понравился Ивану Ильичу. Тем больше он озлился неведомо на что или на кого и сделал надменное лицо. Но долго фасон удержать не смог, потому что в голову ему пришла неуместная мысль: а не с такой ли точно рожей сидит сейчас в недрах новомодной кареты Дмитрий Петрович Концевич?
– Иван Ильич! – представился он ещё раз, искоса глянув на Георгия. Тот кивнул приятственно. – Клюква! – указал он на лошадку. – Самая любимая моя баба. Чтоб ты знал.
– Буду знать! – ответил Георгий, ещё у белья сообразив, в чём тут дело. Новый санитар дал себе слово быть снисходительным к демаршам госпитального извозчика. Чтобы не подвести Веру Игнатьевну. И потому, что ехидный извозчик ему нравился. Чувствовалось, что мужик он душевный, хотя с виду чёрствый.
Ася действительно пребывала в восторженном состоянии сознания. Всё её радовало. И её
Размышляя таким образом, если только сии экзерсисы позволительно назвать мышлением, и напевая популярный романс «Вот что наделали песни твои»[8]
, она не сразу заметила Владимира Сергеевича, вошедшего в операционный блок. Он некоторое время не без удовольствия наблюдал за ней. Особо забавным было, что страстный минорный романс Ася исполняла, как малые дети поют: всего лишь повторяя за взрослыми или желая потешить родителей, не понимая толком слов, не ловя настроения. Очевидно, что не были милой Асе ведомы ни блаженство, ни горечь страдания, ни трепет сердечный, ни восторг ожидания. Со всей очевидностью она и понятия не имела, что значит «отказаться совсем от свободы, чтобы быть в дорогом мне плену».