Нетерпеливая Калерия не стала дожидаться, когда вернется горничная, и столкнулась с нею в двери. Следом вошел Лука, а за ним робко, пришибленно и притворно покорно, на цыпочках, вошел Клавдий. Его волосы были укорочены. К этой новой прическе ему шли вышитая зелеными листьями шелковая косоворотка и сапоги.
Молохов не скрыл улыбки. Он вышел навстречу. Облобызался. Пошутил. Похвалил его русский наряд и ничем не показал своего неуважения к нему. Все это вселяло в недалекого Клавдия самые благоприятные надежды.
Акинфин и Молоховы, оставшись в своем кругу, могли начать ожидаемый разговор. Они уединились вшестером в небольшой гостиной. По одну сторону стола сидели отец, мать и сын Акинфины, по другую — Молоховы с дочерью.
— Дело не шуточное, — заговорил первый Василий Митрофанович, — и поэтому всё должно быть в полной ясности. Как говорят, в открытую — карты на стол. Так ли?
— Так, Василий Митрофанович, — откликнулась Калерия Зоиловна.
— Это уж как водится, — присоединился к ней Лука Фомич, — не торг ведем, «кто кого обманет», жизнь наших детей решаем, — посмотрел он на сидящую поодаль Агнию.
— Однако же счастье счастьем, а остальное тоже забывать не будем. О приданом и однолошадный мужичок-пахарек не забывает. С него и начну для большей вразумительности и лучшей понятности.
— Да зачем оно нам, Василий Митрофанович? Мы, слава богу, капиталами не обижены и долгами не обременены.
— Это и я, и все знают, Лука Фомич, но все же ж порядок блюсти надо. Не приемное чадо выдаем, не седьмую родню, а кровную и единственную. Так вот, отдаю за ней все, от старой бани до новой домны. Все будет ваше, — обратился он к Акинфиным. — Все. Нет у меня других наследников, опричь разве мелкоты, которым завещано по тысчонке-другой, третьей, пятой...
У Луки Фомича кольнуло в боку, ему труднее стало дышать.
— А ты-то с чем останешься, Василий Митрофанович?
— Обо мне не горюй. Я себя никогда не забывал и теперь не забуду. У меня всему свой срок и всему своя мера. Прошу прощения, — сказал он и расстегнул ворот рубашки, а потом, опять попросив снисхождения к нему, снял чесучовый пиджак.
Феоктиста Матвеевна хотела открыть окно, да Молохов удержал ее.
— Нынче и стены не без ушей, а уж окна вовсе малонадежны для такого разговора. Так, стало быть... Отдаю все нотариально завещательно. Однако же ж... Коли карты на столе, прятаться нечего. Клавдий мне мил и дорог, как сын, — солгал он так правдиво, что Калерия тут же смахнула слезу. — Но я Клавдия знаю плохо и верю ему мало.
— Это как же, Василий Митрофанович? — удивился Акинфин. — Он весь на виду.
— То-то и плохо, что весь на виду и ничего спрятанного в нем нет.
— Чем же плохо-то? — спросила Калерия Зоиловна.
— А тем, что Париж много ему дал и еще больше взял. Нет у него той строгости, что у старшего вашего, Платона. Тот хоть и замчен на семи замках, да знаешь, что под ними заперто. Камень. Кремень. Гранит. И никакой пустой породы в его рудоносном нутре нет. И муж он тоже не из мягкого мрамора, а из самых твердых пород, каких, может, и нет в наших горах. Разве алмазы только... А я хочу своей наследнице мужа мягкого, высокой любви и нерушимой верности.
— Так я и буду им, — чуть ли не умоляюще вымолвил Клавдий.
— Верю, Клавдий. Верю, но проверю. Поэтому половину всего, чем я владею и еще буду владеть, вручаю тебе после третьего ребенка. Малец ли он или девчушечка-внучечка, но после третьего.
Сидящие молча переглянулись. Обменялись разговорами глаз. И, кажется, поняли смысл сказанного Молоховым.
— Воля твоя, Василий Митрофанович. По мне хоть после четвертого.
— А по тебе, Клавдий, как?
— Как папан, так и его енфан.
— Не по-русски, но вразумительно. Значит, первая половина может считаться договоренной.
— О чем разговор, Василий Митрофанович!
— Если не о чем, Лука, — назвал его Молохов уже по-свойски, — тогда руки на крест.
— На какой крест?
— На этот. На медный. На дедовский.
Молохов еще шире расстегнул ворот, снял на золотой тонкой цепочке нательный крест, положил его на стол, затем положил на него свою руку и сказал, как колдун:
— Пущай сказанное будет нерушимо, негоримо, непотопляемо... Кладите руки. Правые!
На крест было положено шесть рук, и последняя из них розовая, с тонкими, ровными пальцами, с миндальными ноготками Агашина рука.
— Теперь о второй половине приданого. Оно переходит на сороковой день моего преставления перед престолом всевышнего в девяти долях и в одной доле на дожитие благоверной...
— Да что ты, Васенька, разве я без тебя...
— Не спорь, жены живучее мужовей, меньше пьют... Так по рукам?
— По рукам! — крикнул Лука Фомич. И спросил Молохова: — Будем иконами благословлять?
— Будем и иконами.
Не успели пяти перечесть, как Агния и Клавдий стояли на коленях, а два отца и две матери по очереди благословляли и наставляли их.
— Хотя малость и опоздали мы с благословением, ну, да что поделаешь. Не все ли равно, масло в кашу класть или кашу в масло? Смесь та же будет, — пошутил Молохов.