Через час она была на станции. Уже сидя в вагоне, прислонившись виском к холодному стеклу, она увидела на станционной площади сына хозяйки, выходящего с почты. Он неуклюже нес большой сверток, газеты, свернутые в рулон, и письма. Остановился, пошарил в карманах, перекладывая все из одной руки в другую, по-мальчишечьи неловко согнувшись, выронил газеты, поднял и уронил опять.
Его нагнала компания друзей, рослых, громких, и он, смеясь, пожал руку каждому Поезд тронулся. Спины на мгновенье заслонили его. Она даже привстала, чтобы увидеть его в последний раз, – глаза, тени под ними, высокий лоб.
Двое из компании повернулись на звук отходящего поезда, на одном из них была шапка с белой меткой на лбу, но тут все заслонило здание вокзала, и они исчезли из вида.
Померанский шпиц
–
Тьфу, опять провалился в сливную решетку! Никак не могу привыкнуть к этой чертовой железяке у порога. В парижском доме такого не было. Зачем мы вообще переехали сюда, в эту мокрую и скучную Бельгию? Жоржетта визжит как резаная, хотя ничего, в общем, страшного, лучше бы помогла мне выпутаться. Переполошилась, а толку никакого. Она вообще слишком эмоциональна. Ну все, успокоилась, открыла дверь, зная мое нетерпение, пропустила вперед и осталась собирать почту.
В доме невыносимо воняет. От мерзкого запаха краски и уайт-спирита тошнит и голова кругом. Его слышно далеко на улице, а здесь он и вовсе нестерпим.
В столовой у мольберта стоят Рене и плотный господин, прокопченный теми дрянными сигарами, которые в прошлую пятницу кто-то оставил в мастерской в банке из-под соли
Присел возле клетки с птицами. Идиотические создания. Голубой волнистый попугайчик дерет на себе перья, и они валятся на дно клетки, а оттуда их за прутья вышвыривает его желтая жена – абсолютная дура. Пара чечеток прыгают с ветки на ветку, как заводные, а за ними с трудом поспевает старая пеночка, у кормушки дерутся пестрый королек и чиж. Сожрать бы всех, да не достанешь!
Жоржетта с шумом открывает окно столовой, оно выходит как раз на клетку, и мне приходится бежать от вони в глубь сада, к самой мастерской. Раз у Рене в гостях человек, значит, работать он сегодня уже не будет, а будет показывать что-нибудь из готового. Если у Копченого своя галерея, значит, потащат чего-нибудь с чердака, а если нет – будут обсуждать то, что стоит на мольберте. Хорошо, что Жоржетта открыла окно, скоро можно будет поваляться в спальне и не задохнуться.
Рене высунулся в кухонное окно и стряхивает с ладони крошки, потом приветливо машет мне. В белой рубашке и галстуке он похож на банковского служащего. Его методичность и неспешность меня успокаивают. От него, правда, всегда несет этой жуткой краской, но зато он никогда не визжит и не пугается. Не то что Жоржетта. Еще она возомнила, будто я обожаю, когда меня таскают на руках, и все время норовит меня схватить, а мне вовсе это не нравится.
С грецкого ореха, что растет за забором у соседей справа, истерически орет голубь: гу-гух-гу, гу-гух-гу, гу-гух-гу! Рене их обожает. К сожалению, отсюда голубя не видно, но понятно, что он толстый, и страшно хочется его погонять. Я скребу когтями забор, но лаять не буду. Рене это не любит, а я не хочу его волновать.
Дверь в мастерскую зачем-то подперли стулом. Копаюсь в земле. Где-то недалеко спит мышь. Рыть лень, все равно не успею, убежит. С кухни потянуло кофе. Значит, убрали краски и будут разговаривать. Не могут же они пить кофе на столе, где банки с растворителем и лаком. Бегу к окну. Да, краской пахнет меньше. У кофе тоже запах гадкий, но все лучше, чем краска. И еще, когда пахнет кофе и есть чужие, значит, от Жоржетты может перепасть кусок кекса, сахара или галеты.
В тесной столовой ложусь специально перед камином, у ведра с углем, – знаю, что так они обратят на меня внимание быстрее, обязательно скажут какую-нибудь банальность про черный уголь и белого шпица. А дальше уже проще, нужно подойти к Жоржетте или гостю, и потрогать лапой ногу, и сделать глаза, будто тебя хотят ударить камнем. Этому меня в детстве научили братья.
Ага, хвастаемся. Поверх незаконченной работы поставили эту, как ее… Рене написал ее несколько месяцев назад. Мы ею гордимся. Весь холст занимает огромный человечий глаз. Только вместо радужки – небо в белых облаках.
Копченый стоит обалдевший. Рассматривает ее, как будто перед ним что-то опасное. Боится. Не предполагает, что органы чувств лишь отражают внешность вещей, но не передают их скрытой сущности. А уловить смысл бытия помогает несоединимое.