В качестве отчета о прожитом всему этому не доставало последовательности, был лишь намек на великолепие, намек на трагедию, но в конце концов все сводилось к этой усмехающейся фигуре на пляже в Брайтоне. И в этом отчете фактически отсутствовал сам Герц, после детства о его жизни не было никаких свидетельств. Вся предыстория исчезла, школа, отпуск — ничего не осталось. Должно быть, когда-то существовали другие фотографии, которых теперь не осталось, только эти немногие были отобраны, чтобы представлять картину жизни семьи в намеренно лестном свете и завуалировать то банальное житье, которое так огорчало его мать. Видно было, что именно она произвела этот отбор, безжалостно исключив те аспекты жизни, которые ей досаждали. По крайней мере, она оставила хоть какую-то часть для внешнего потребления. Ибо ей тоже нужна была аудитория. Когда она так изящно поворачивалась к фортепьяно, она тоже воображала себе некую публику. Герц унаследовал от нее эту черту, только он под публикой подразумевал завороженных зрителей, или друзей, которых у него не осталось, или несбыточную возлюбленную, все помыслы которой лишь о нем одном. А раз их не было, то ясно, почему не было больше никаких фотографий. Некому было сказать: «Внимание! Улыбочку!» Он точно так же отсутствовал в жизни других, как и в своей собственной. То, что он сейчас рассматривал, было ему предначертано: терпеливое служение и не менее терпеливое изучение. Он унаследовал печаль своего отца, с которой отец доблестно уходил каждый день на работу и возвращался каждый вечер к своей мифотворящей жене. Однако он, Герц, выучился прагматизму и в процессе обучения достиг состояния, которое было не вполне завидным, хоть и несомненно необходимым. Отсутствие собственных фотографий делало его невидимым и по ощущениям тоже. Таким, вероятно, он и был на самом деле, когда самозванно занимался собственным выживанием, коверкая себя, как только мог, выказывая лишь дозволенное рвение, разрешенную отзывчивость и все же зная, что в любой момент желание может вылезти наружу, может толкнуть его на опрометчивый шаг, которого он не совершил, когда была возможность. Мальчик в клетчатых штанишках, так поэтично положивший руку на сердце, предвещал пылкого возлюбленного, которым он желал стать, предвещал Нион и его абсурдную выходку. Теперь рука его тянется к сердцу по другим причинам — удостовериться, что таблетки на месте, в нагрудном кармане. До сих пор он ни разу ими не воспользовался. Они были при нем, как защита от опрометчивого шага, который и теперь мог его уничтожить, приблизить состояние, в котором уже не бывает улучшений, стать очередным важным делом, о котором говорил Островский. Своим чередом он подберется к разгадке. Или не подберется, что вероятнее.
Стук в дверь напугал его. Герц торопливо сгреб фотографии в ящик стола, где, как он вообразил, они проваляются, пока он их не выбросит. Больше он их просматривать не намерен.
— Лаура! Как славно. Входите же. Налить вам вина?
Миссис Беддингтон не была частой гостьей или особо желанной, так как обычно она просила его выполнить какое-нибудь поручение, наладить сигнализацию или взять на сохранение к себе в квартиру большой и неудобный пакет, если почтальон зайдет раньше, чем она приедет из своего дома в Сент-Джонс-Вуде. Хотя Герц, как и большинство мужчин, тосковал по женской ауре, он предпочел бы сформировать эту женскую ауру по своему вкусу — подушевнее и поснисходительнее, что ли, тогда как миссис Беддингтон с первой встречи показалась ему страшно эгоцентричной. Это подтверждалось во время беседы с ней, в которой говорила одна она. У нее было много жалоб, по большей части на людей, которых он не знал, но тон был ему знаком: любого, кто не удовлетворял ее требованиям, она демонизировала. Он полагал, что она использовала эту технику против двух своих мужей. «Оба были негодяи», — утверждала она, но при этом мечтательно улыбалась. Это была красивая женщина с мощной аурой. Он полагал, что в девушках она была даже еще красивее. Теперь ее темные крашеные волосы прибавляли резкости далеко не добродушному выражению лица.