Он со вздохом поднялся, умылся, причесался и вышел на вторую за день прогулку. Жизнь, бурлившая на улицах в час, когда все возвращаются с работы, несколько взбодрила его. Больше, чем его бесплодная одержимость, Герца угнетал этот уклон в секретность, то, что его отсутствия рассчитанно совпадают с отлучками Софи Клэй, а присутствия практически сводятся к слежке. Природа сыграла с ним свою обычную шутку: парение духа и сразу же жгучий стыд, и, хуже того, сознание собственной нелепости. Но еще хуже была связанная с этим напряженность и подозрение, что это должно достичь, и уже достигает, некой кульминации, что он будет ввергнут в еще большее безумие явной потребностью в разрядке и что рано или поздно он допрыгается. Своим рациональным умом он представлял ее себе такой, как она есть, ни больше ни меньше: хорошенькая девушка современного типа, холодная, деловитая, независимая, безразличная к комплиментам и почестям, которая сама делает свой выбор, прекрасно знает свои права, не берет на себя обязательств, принимает добровольные жертвы и видит свое будущее как несложное, прямое продвижение к той цели, которую сама перед собой поставила.
Постичь ее мысли было невозможно: он просто не знал, как работают мозги у этого конкретного поколения. Он стал теперь представителем слабого пола и пропускал сигналы, на которые прежде отвечал: те легкие изменения интонации, те приветливые улыбки и прочие проявления приязни, те изящные знаки физической доступности, которые он некогда умел расшифровывать. Теперь все было устроено по-другому: мужчины должны остерегаться своих естественных порывов, авансов, даже жестов. Если ты пропускаешь даму вперед или уступаешь место, это расценивается как опека, если поддержишь под локоть — как нежелательная смелость. Или, возможно, они зашли еще дальше, забрались в еще более глубокий солипсизм, отгородившись броней от всего, что они ощущают излишним, отвлекающим, в избыточной потребности соответствовать — другим стандартам, не ими заданным, — в некоем загадочном интуитивном осознании общей цели. Оставаясь собой, женщины в строгих костюмах захватывали и даже завоевывали мужскую территорию, занимались любовью без раскаяния, не ждали милости от удачи, и стареть они будут иначе, зная, что не совершили никаких ошибок, не поступились своей гордостью, не обременили себя устаревшими порядками или процедурами, остались свободными.
Конечно, женщин его поколения читать было легче, как и мужчин. Но их хорошие манеры, их верность родительским стандартам влекли за собой тяготы принужденности и тех минут, когда их чувства предавали их и приводили к такой сокрушительной опрометчивости, как в его случае. Люди его поколения умели пойти на компромисс, сознавая его мудрость, заводили семьи и дома, возможно, с теми, кто не соответствовал их представлениям об идеальном возлюбленном или соратнике. Таким способом люди его поколения достигали нормальности, принимали стремления большинства, как это сделали они с Джози. Беда в том, что они так и не эмансипировались настолько, чтобы потом, в самый неподходящий момент, их мучительная тяга к свободе — в наиболее общем, наиболее недифференцированном смысле — не разрушила оболочку, ввергнув их в такие тяжкие обстоятельства, с которыми они совершенно не могли справиться и которые угрожали разрушить целую жизнь, прожитую здраво и правильно.
Эти опасности теперь угрожали ему со всех сторон. Примерно прожитая жизнь привела его к безумию, от которого уже не оправиться. Его главным козырем была способность чувствовать это так, как есть, как отклонение, отступление от здравого смысла. Его самой слабой картой мог стать недостаток средств для борьбы с этим. Почему бы, в противном случае, он продумывал свои перемещения с учетом перемещений Софи Клэй и получал мазохистское удовольствие от своих рассчитанных отсутствий, от еще более рассчитанной предупредительности, от отвратительной маски неуместной бравады, за которой скрывалось грустное чувство предательства, низости, потери невинности? Его дни были теперь подчинены одной навязчивой идее — ибо он признавал, что это не более чем навязчивая идея. Если до того он шел более или менее достойным путем, то теперь он был смешон. Даже если в его жизни не было настоящей удовлетворенности, раньше недостаток явных побед не вызывал чувства обиды. Теперь же он чувствовал одно, и только одно: ему не хватает удовольствия. В самом узком смысле это отражалось на всем, что он делал, так что его ладонь непроизвольно тянулась схватить невидимую чужую ладонь, рука огибала воображаемое плечо. Отсутствие взаимности даже не очень его беспокоило. Важнее был инстинкт, который управлял его ладонью, его рукой, как будто даже теперь, на этой последней стадии, он мог освободить желания, которые должны были иссякнуть вместе с его юностью, его красотой, даже здоровьем. Такие симптомы, такие тщетные жесты были, несомненно, свидетельством того, сколь жестокую шутку сыграла с ним его нежитая жизнь.