Можно заметить, что обращение Моро к богу не слишком-то почтительно и смахивает не на просьбу, а на требование (напоминая вышеприведенное обращение к богачам в «Сожженном селе»). С небесами у Моро были отношения сложные: и вера в бога с его огнекрылыми серафимами, вбитая в поэта годами семинарии, и насмешка над евангельской легендой в песне «Брак в Кане Галилейской», и готовность вечно голодавшего поэта зажарить и съесть самого ангела, буде он прилетит к нему с небес (это единственно уцелевшее четверостишие из не дошедшей до нас «Оды к голоду»).
Широка амплитуда колебаний и противоречий «Зимы». Моро создавал романтический образ зловещего «подземного народа», потому что еще не ведал о задачах рабочего класса. Ищущая мятежная мысль Моро заблуждалась, путалась, страшилась собственных видений, мучилась, металась в разные стороны; это были колебания, объяснимые незрелостью тогдашнего революционного движения. Революционной мечте поэта в «Зиме» присущ пока лишь негативный характер: ей ясна только потребность разрушения старого мира, потребность народного отмщения всем угнетателям.
Если кроткая, но столь измученная душа поэта, переполненная и всеми «страданиями братьев», сумела взмыть до оправдания революционного террора, до видения испепеляемого Парижа, то всё это было лишь молниеносной вспышкой отчаяния, так испуганно погасшей. Впоследствии ненависть Моро к буржуазному миру более упрочится — в яростных инвективах сатиры «Жану-парижанину» (о которой тоже помнили коммунары) и в ряде полных угрюмого озлобления песен. Поэт теперь уже не пугался новых взрывов своей ненависти, неминуемо возвращавшихся к нему под влиянием все тех же противоречий действительности Июльской монархии.
После запрещения «Диогена» Моро впал в самую отчаянную нищету. Газеты и журналы не принимали его стихов под тем предлогом, что у него имеются более талантливые конкуренты — поэты Берто и Вейра (авторы «Красного человека», тоже запрещенного), обивавшие, подобно ему, пороги всех редакций. И тут Моро совершил большую жизненную ошибку: чья-то рука втолкнула его к префекту парижской полиции, задетому в одной из сатир Берто и жаждавшему ответить своему оскорбителю тоже стихами, для сочинения которых он никак не мог найти автора. Моро написал эту сатиру, за которую восхищенный префект заплатил ему целое состояние — 300 франков. Поэт быстро опомнился и в покаянном письме рассказал Луизе Лебо о том, что он наделал под влиянием голода и злобы…
После жесточайшего разгрома левореспубликанских восстаний 1834 г., вспыхнувших в ряде городов Франции, реакция праздновала победу — и Моро оказался одиноким бойцом разбитой армии повстанцев. Его творчество испытывало теперь процесс дальнейшей «романтизации»: трагически обострились темы одиночества, страданий гонимого, не признанного обществом поэта, нарастали настроения меланхолии, подавленности, обреченности, прощания с жизнью… В элегии «Одиночество» Моро рассказывал о безвыходном отчаянии, вечном спутнике последних лет его жизни:
Но упования на бога не удовлетворяли поэта (что явствует из его стихотворения с характерным заглавием «Четверть часа набожности»), и в элегии «Одиночество» он уподоблял себя то
то даже заживо погребенному: пробудясь в могиле,
Что ж удивительного, если действительность представлялась поэту каким-то злобным кошмаром, если в песне «Воры» он рассказывает, что увиденные им однажды в суде двенадцать отвратительных физиономий — ростовщиков, интендантов, спекулянтов, воров всех мастей — оказались не подсудимыми, а самими судьями!
Что удивительного, если в песне «Остров горбатых» Моро повествовал о такой стране, где необходимо быть горбатым или горбатящимся приспособленцем, ибо «люди с прямою спиной плохо приняты в стране горбатых»; чтобы преуспеть в этой стране, персонаж песни приделал себе искусственный горб — и мгновенно пошел в гору, разбогател, стал знатной персоной, женился на королевской дочке…