Контражуром для всех этих сдвигов выступил на протяжении девяностых годов массовый кризис доверия к каким бы то ни было социальным и государственным институтам России за исключением армии и православной церкви (иными словами, кризис доверия именно к новым институтам, обозначавшим себя как современные, демократические, общие для всего мира). В массе российского населения крепла уверенность, что в стране «всем заправляет мафия», что «все кругом коррумпированы», что государство не функционирует, а вокруг царят безвластие, грабеж и разлад. По контрасту с устойчивыми советскими стереотипами, с одной стороны, и ожиданиями первых лет перестройки, с другой, у россиян среднего и старшего возраста росла неуверенность в будущем, укреплялись ожидания «твердой руки», ретроспективно повышалась привлекательность авторитарных лидеров, способных будто бы «навести порядок» (Сталин, Андропов)[294]
. Эти настроения подхватывали и поддерживали не только малотиражные коммунистические или почвеннические газеты. Их муссировала популистская по своим ориентациям и риторике скандальная пресса, тиражировала сенсационная криминальная телехроника, пытались использовать различные группировки лиц, приближенных к власти.При этом всю вторую половину 1990-х гг. — после первой Чеченской войны, событий в Югославии, а затем развязывания второй, безрезультатной и не прекращающейся войны в Чечне — шел процесс политической, а отчасти и экономической изоляции России в мире, в мировом общественном мнении. Однако внутри страны он привел к парадоксальному результату. Власть, население и большинство средств массовой коммуникации не сговариваясь, но вполне единогласно сконцентрировались на значении, символах и символическом престиже национального целого и его особого исторического пути, судьбы и предназначения.
Данная фантомная целостность, как и ее воображаемый престиж (достаточно вспомнить принятые при новом президенте на рубеже XX–XXI вв. герб, флаг и гимн России, а затем возвращение пятиконечной звезды на воинское знамя), спроецированы сегодня преимущественно в прошлое. Так, «лучшим» временем в массовом сознании россиян стала эпоха Брежнева, а излюбленным предметом интеллигентской идеализации в литературе и кино (Э. Радзинский, Н. Михалков, Г. Панфилов) — последние цари из династии Романовых. Эту нарастающую тягу к имитации прошедшего в качестве перспективы на будущее, которую стали все чаще демонстрировать как низы, так и верхи российского социума, подхватила, воплотила, развила историко-патриотическая романистика, образцы которой — нередко с элементами костюмированной мелодрамы, авантюрно-криминального романа о мафии, злободневного боевика о «мировом заговоре», международном шпионаже и терроризме — описывались в настоящей работе.
Испытание на состоятельность: к социологической поэтике русского романа-боевика
При опоре на «материал» и обильном его цитировании цель данной работы все же аналитическая, а не описательная. Я хочу развить и опробовать модель типологического анализа популярной романистики исходя из задач и с помощью средств социологии (социологии литературы, знания, культуры[295]
). Элементами здесь, как во всех подобных случаях, могут быть лишь компоненты смыслового действия (взаимодействия). На этих страницах меня и будет прежде всего интересовать специфическое по своим рамкам, характеру, функциям социальное действие, фикционально представленное в романном повествовании, — действие по утверждению и испытанию мужской идентичности героя в условиях нормативной неопределенности, непредзаданности образцов (кризиса, эрозии, неустойчивости ценностно-нормативной системы общества, которые символически репрезентированы и мотивированы в романе «крайней ситуацией», «исключительными условиями» и т. п.). Соответственно моя собственно социологическая проблема в данном случае — источники и границы автономности такого действия среди других типовых поведенческих моделей, а также фиксирующие его символические структуры — антропологические, временные, пространственные.