У В. Крутина, больше других наследующего в жанровом отношении Юлиану Семенову, тема неуязвимости приобретает, как и у его предшественника, государственный смысл и геополитический контекст («граница на замке»). При этом она — и в этом еще одна из значимых смысловых линий романа — разворачивается, среди прочего, через эротическую метафорику. «Словно девушка решила сохранить невинность до конца дней своих», — злорадно думает об оборонительных планах Америки инфернальный герой по кличке Играющий Тренер — политический интриган и сексуальный насильник (КП, 37). Максимальная защищенность связывается при этом с собственной невидимостью при абсолютной проницаемости «другого»: о личностной идентичности и индивидуальном плане подобной символики речь уже шла, а применительно к государственному уровню — это и институт платных осведомителей, и подслушивание, и «самолет-невидимка», и проч.
Другой семантический предел представлен максимально контактным, полностью открытым, но при этом совершенно «непрозрачным» главным героем, который как бы видит все и вся, оставаясь в средоточии происходящего невидимым и недостижимым (в европейской интеллектуальной традиции — метафора разума). Так, скажем, протагонист у Таранова отторгает даже усыпляющий газ, причем подобная способность вживлена в саму конституцию его идентичности, вторую «природу» и доведена «до автоматизма», так что действует «независимо от состояния сознания» (ВысМ, 86). Практически любые семантические границы в супербоевике проницаемы, преодолимы для денег и пули (ножа и т. д., в общем, для насильственной смерти, гибели), но герой, как помним, неподкупен и неуязвим.
Соответственно предела его возможностям нет. Его кредо: «Я все могу» (ВысМ, 274, 346). Поэтому, развивая активность во вполне конкретной обстановке, с «земными» партнерами и противниками и выполняя ясно очерченное задание, протагонист вынашивает бесоборческие планы. Им движет особая «гордыня», он хочет добраться до самого средоточия мирового зла, схватиться с его главными виновниками (там же, 351).
Однако шаблонное противопоставление сверхобычной «яркости» и будничной «незаметности» постоянно снимается героем супербоевика, который по собственной воле меняет, если это ему нужно, любые нормативные или предписанные признаки самотождественности — внешность, имя, биографию. «„Получается, ты хочешь выпасть из этой жизни, — расспрашивает Меченого подружка. — Надо быть личностью, очень яркой личностью. А тебе лучше, чтобы тебя как бы не было?“ — „Вот именно, — отвечает он ей. — ‹…› Можно быть яркой личностью и одновременно стремиться ‹…› чтобы не знали тебя. Чтобы затеряться, как бы исчезнуть совсем“» (ВысМ, 126–127). Герой — воплощенное служение. О своем старшем помощнике, почти друге, тот же персонаж думает: «Заодно мы с ним. А все равно… Я одиночка… Сам сужу, сам привожу приговор в исполнение, сам спасаюсь или погибаю. Человек-молния, человек-удар. Мститель. И… волк нелюдимый. Мне трудно даже с единомышленником, до такой степени я индивидуалист» (там же, 279).
Иначе говоря, герой здесь — чистая функция испытующего действия. В этом смысле существует вполне четкая для авторов и явная для читателей симметрия между протагонистом и его разнообразными противниками в понимании своей «особости», трактовке характера, движущих мотивов — их зеркальность, своеобразное двойничество. В наиболее сбалансированном виде эта романная закономерность сформулирована В. Доценко: «Савелий и Майкл Джеймс выполняли долг перед Родиной, каждый перед своей» (КБ, 511). Фактически полную параллель цитировавшимся выше рассуждениям об особой психологии протагониста — мстителя и спасителя — составляет следующий пассаж (повествование, как обычно в романе данного типа, ведется в третьем лице, но с точки зрения главного героя): «У бандитов своя, особая энергетика… Мерзкая энергетика. Энергетика мерзости… Россия сейчас не в состоянии трансформировать энергетику бандитизма хотя бы в шлаки… Меченый иногда думал, что сам он порождение этого чумового безвременья, не человек, а всего лишь горячечная мечта слабых, обиженных, потерпевших жизненное поражение — мечта о силе, о кулаке, о насмерть разящем ударе» (ВызМ, 203). Далее развивается своего рода «манихейская» антроподицея и сотерология, вообще характерная для романов описываемого типа: «Не добро он несет, а зло… Он считает, что мир стоит на зле, но во благо употребленном», — самооправдание, как помним, гётевского Мефистофеля. Зло при этом «вероятно ‹…› нужно и как строительный материал, и как горючее, на котором неизвестно куда летит планета» (там же).