Говоря о древних, Актон напоминает нам, что абсолютная демократия – явление на деле еще более страшное, чем абсолютная монархия. Меньшинство легко счесть неправым уже потому, что оно – меньшинство. От большинства, от
Джон-Эмерик-Эдвард Дальберг, первый барон Актон, родился в 1834 году в Италии, в Неаполитанском королевстве, где его дед по отцу, английский баронет, был сперва флотоводцем, а затем всевластным и жестоким премьер-министром. Мать будущего историка происходила из старинной немецкой аристократической семьи, родоначальником которой, согласно легенде, был – странно вымолвить – кто-то из родни Иисуса Христа. Учился Джон Актон сперва в Англии, затем в Германии; путешествовал по Европе и США, а вернувшись в Англию, попробовал себя в политике: был избран в Палату общин, где, говорят, не проронил ни слова. Почему он молчал? «Я не согласен ни с кем – и никто не согласится со мною», – вот его ответ. Но влияние на политику он все же имел – через вождя викторианских вигов, премьер-министра Уильяма Гладстона, прислушивавшегося к его советам.
Как и все в его семье, Актон был верующим католиком. В годы стагнации католицизма, когда Герцен предсказывал, что сутану вскоре можно будет увидеть лишь в музее, Актон выступил поборником либерализации институтов Ватикана, чем навлек на себя гнев папы Пия IX.
Приглашенный на коронацию Александра II, Актон побывал в России, откуда, среди прочих наблюдений, вывез такое: «Коррупция в официальных кругах, которая разрушила бы республику, в страдающей от абсолютизма России предстает как благостная отдушина». Какая перекличка с современностью! Петровской, петербургской России, в которую заглянул Актон, нет и в помине, ее корова языком слизала. Вместо нее явился Советский Союз, где жить было нельзя без блата… и многие не смогли, эмигрировали просто потому, что не принимали общества, построенного на коррупции.
Общий строй мыслей в тогдашней России Ак-тон нашел незрелым; заключил, что свобода в этой стране – дело неблизкого будущего. Актон недоумевает по поводу странной особенности русского общества: в нем господствовала вера в то, что русское правительство меньше вторгается в церковные дела, чем правительства многих западных протестантских. Вполне понятно, ка́к оценил Актон самодержавие. Приобрело известность его высказывание о том, что он предпочел бы судьбу швейцарца, лишенного малейшего влияния за пределами своего скромного кантона, – судьбе гражданина великолепной империи со всеми ее европейскими и азиатскими владениями, – ибо первый, в отличие от второго, свободен. Неизвестно, знал ли он о Герцене, рассуждавшем и поступившем именно так.
Историей Актон увлекся еще в юности и не переставал заниматься ею всю жизнь. Он беспрерывно читал и работал в архивах, а писал мало. Уже совсем немолодым человеком он сделался профессором Новой истории в Кембридже – при том что за всю свою жизнь не издал ни одной книги. С ученым-историком в нем всегда уживались (и боролись) моралист, публицист и проповедник. Актон выработал особую форму исторического труда: лекцию-эссе. Из таких текстов его ученики и последователи составили в начале XX века несколько книг, изданных посмертно. Это скромное наследие, которое и литературным-то можно назвать с оговоркой, разом поставило Актона в один ряд с учеными, оставившими многие тома своих сочинений.
Лекции Актона несут в себе колоссальный заряд энергии и вдохновения. Он был сторонником школы Леопольда фон Ранке (1795–1886): стоял за полное беспристрастие в истории. В историческом тексте историк должен отсутствовать. Следуя этим путем, мы, в конце концов, сможем достичь того состояния непредвзятости, при которой представители двух во всем противоположных точек зрения, образования и культурных основ полностью сойдутся в своем суждении об исторической личности: христианин и язычник в одних и тех же словах опишут вам Юлиана, католик и протестант – Лютера, патриот французский и патриот немецкий – Наполеона. На деле Актон понимал недостижимость этого идеала. Живое пристрастно. Самое беспристрастие чаще всего заявляет о себе как страсть. Но идеал – потому-то и идеал, что высокие души влекутся к нему, помня о его неосуществимости.