— Двадцать первый век — и смерть от аппендицита! Какая нелепость! Аппендицит — и смерть! И этот дурак… дурачина такой… почему он молчал?! Двадцать первый век… мне надо было сразу самому делать… попытаться… пусть под местным, в диких условиях… я идиот… но двадцать первый век!!
— У нас не двадцать первый век, — тихо сказал Романов. — У нас… у нас Безвременье. Иди. Отдохни, я даю тебе… всем двенадцать часов после похорон. Потом уходим обратно. Пора потихоньку возвращаться домой.
— Иногда я тебя ненавижу, — хрипло сказал фельдшер. — И себя ненавижу. И всех.
— Я знаю, — буднично согласился Романов. — Время пошло…
Мальчишки натаскали для Юрки гигантскую кучу хвороста и дров. Некоторые уже по-настоящему плакали, не переставая таскать и таскать. Взрослых они свирепо отгоняли, не желая никакой помощи, и их оставили в покое, занялись тем, что обычно делали они, — разбивкой лагеря. Ребята расстелили наверху все тот же спальник, и каждый что-нибудь, какую-нибудь мелочь «от себя», положил по сторонам Юркиного тела, которое они осторожно подняли наверх и устроили удобней — с карабином у левой руки, обнаженным тесаком у правой, нагайкой поперек груди.
Юрку ненадолго — накрест — покрыли знаменем и штандартом Романова. Подержали так… Романову показалось (он даже дернулся!), что оба знаменосца, лучшие друзья Фатьянова, хотят… остаться на костре! Но нет — они спрыгнули, уже через зажженный с четырех углов огонь, который сразу охватил всю груду сушняка и с гулом, в котором почти потонули прощальный зов горна и сменившие его три сухих, отрывистых салютных залпа, превратился в чудовищный огненный столб. Люди, собравшиеся со всего лагеря, чуть попятились, но не отворачивали лиц.
«Надо что-то сказать, — подумал Романов. — Соврать что-то про лучшую жизнь, про память, про возрождение, воскрешение, что ли, сов…»
— Смотрите! — вдруг крикнул кто-то из мальчишек, и все разом ахнули. Потому что столб плотного пламени на какой-то миг — да, всего на миг, но отчетливо! — обрисовал фигуру улетающего в низкое, полное туч небо огненного всадника.
«Почему так не было, когда мы отдавали последние почести Илье, — вспомнил Романов, стоя в остолбенении, — погибшему в бою за Осипенковку дружиннику? Разве Илья не был храбр или погиб не за правое дело? Или, может, этого и сейчас не было, а только показалось?»
— Он так и мечтал! — раздался голос того же мальчишки, и Романов теперь узнал Мишку Мазурова. — Ребята, помните, он всегда говорил, что если кто-то из нас умрет здесь, то ему найдется дело в других местах?! Все видели?! Он правду говорил! Нет смерти для нас!
Секунду царила потрясенная тишина, нарушаемая лишь воем, свистом и треском пламени. А потом послышался голос Сажина. Глядя в пламя, он пел — пел своим хорошо поставленным баритоном, и к нему поворачивались голова за головой:
На месте, где Фатьянов стал частью ветра, частью мира вокруг, над холмом из гранитных обломков, поставили резной столбик. Романов не стал дознаваться — кто его сделал, кто ставил.
Назад к Амуру решено было возвращаться ближе к океанскому побережью, чтобы точней оценить, насколько оно изменилось. Да и лес тут был реже и суше, чаще попадались куски дорог — пробираться по болотистым чащобам всем уже надоело, надоел и постоянный страх, что кони переломают ноги, надоело то и дело тянуть на руках установки… Встретиться с теми, кому надо было добраться до Владивостока, — а таких оказалось человек двадцать, плюс «Смешарики» и делегация немцев — предполагалось в Поманухах.
Небо сильно хмурилось, тучи там, наверху, словно бы сражались друг с другом — летели с океана и с запада, сталкивались, взвихривались, часто роняли дождь… Потом, словно бы утомившись в бою, отступали, оставляли небо во власти солнца, но оно грело слишком резко, яростно, на земле под прямыми и жесткими его лучами рождалась парная духотища. И сама земля часто вздрагивала… Потом ветер сносил духоту, тучи снова вступали в диковинное противоборство — и наступал тянущий промозглый холод, осенний совсем. Ночами часто разворачивалось в небе то сияние, которое Романов первый раз увидел южнее.