Но, чтобы «собирать в кучу» хотя бы окрестности, надо было что-то о них знать. А с этим ощущался чудовищный напряг. Поисковые группы не забирались дальше десяти, ну, пятнадцати километров от окраин Владика.
Работа поисковых групп была опасной, поэтому кроме транспорта (как правило — грузовика) и полудюжины «носильщиков» с врачом в каждую входило четверо бойцов, обычно — ополченцев, хорошо знавших район, где предстояло работать. С начала деятельности было собрано по квартирам и «просто так» больше ста тысяч трупов, из которых часть — фрагментарно или в неопознаваемом состоянии. Треть принадлежала детям, остальные, как правило, старикам и женщинам. Очень многие, видимо, умерли от каких-то врожденных или старческих болезней, от несчастных случаев, некоторые — от голода, немало было убитых и брошенных прямо в ограбленных квартирах или домах либо во дворах. Трупы сжигали в угольных печах бывшего судоремонтного завода. Не безвестно — все данные, которые удавалось найти, заносились в особые книги; если данных не было совсем — заносились приметы, хотя бы место обнаружения… Списки эти дублировались авиационной краской прямо на одной из внутризаводских стен. И около этой стены постоянно были люди. Постоянно…
Но много людей — в основном детей — удалось спасти. Ужасало то, что зачастую эти дети были брошены взрослыми. Родными матерями и отцами. Узнавая об этом, Романов всерьез задумывался, надо ли спасать человечество.
Это ощущение усиливалось, потому что в квартирах находились и другие вещи, из которых бандитские склады награбленного были как бы не самым безобидным. Часто — почти каждый день! — находились притоны с женщинами и детьми, превращенными в секс-рабов, либо (на окраинах чаще всего) какие-нибудь хозяйства, где за похлебку те же женщины и дети работали уже «просто» как «обычные» рабы. И в трех местах нашли другое. Окончательно страшное. Жилища людоедов. Причем это были вовсе не опустившиеся или сошедшие с ума несчастные существа, как в книжках про блокаду Ленинграда, которые когда-то читал Романов. Нет. Напротив. Очень расчетливые, зажиточные, «успешные» лю… нелюди, которые вовсе не испытывали голода. Они просто сметливо делали запасы на просчитанное будущее из «самого доступного материала». Даже у самого безжалостного бандита, у самого гнусного насильника, у самого жадного грабителя мысль об этом вызвала бы отторжение.
Да. Задумывался поневоле… Еще в начале деятельности на своем посту Романов побывал сам в «коттеджном поселке» недалеко от окраины, элитном населенном пункте, где жили «средние сливки высшего общества». Побывал просто потому, что один из молодых ученых, которых Романов — в неясном, но упорном, детском каком-то, желании подразнить Лютового — продолжал называть «протеже», попросил вывезти оттуда «всех, кого сможете». Большего он не объяснил, только махнул рукой. Ну и Романов послал туда Жарко с двумя десятками его мотоциклистов, а сам присоединился в последний момент. Из внезапно вспыхнувшего острого интереса.
Вообще он отлично знал об этом поселке. Но был почему-то (видимо, подсознательно) уверен, что там в любом случае все в порядке и позже, когда наладится дело во Владике, с живущими там людьми можно будет просто договориться. У них наверняка запасы продуктов, в каждом доме — оружие, транспорт, у многих — автономные генераторы… Сидят они себе там и сидят. Наверное, очень неплохо устроились. Недаром даже банды к ним не сунулись. «Что там может быть страшного-то?» — думал Романов, покачиваясь на переднем сиденье своего «гусара» и придерживая правой рукой установленный для стрельбы вперед «ПКМ»…
Если где-то и можно было наблюдать ярко и воочию полнейший распад человеческой личности — так это именно здесь. И было — только теперь, глядя вокруг из медленно едущего джипа, Романов осознал это окончательно — что-то извращенно-закономерное в том, что существа, в мирное время искренне верившие, что им не писаны никакие юридические законы, что они — на вершине пирамиды, во время войны легко отряхнули с себя, словно ненужную шелуху, и законы человеческой морали, скатившись с иллюзорной вершины во вполне реальную беспредельную гнусность.
Впрочем, Жарко возразил Романову. Он считал, что этот пир во время чумы порожден не освобождением от морали — морали у этих существ не было никогда, подобные вещи они называли презрительно «пацанской ванилькой», — а обычным страхом, характерным в такие моменты для тех, кто не верит ни во что, кроме своих желаний.
Но, как бы дело ни обстояло, наблюдать за происходящим было страшно. До такой степени страшно, что страх как бы сам выносил себя за скобки.