Отсюда, с высокого дерева, он озирал бескрайний прекрасный мир. Когда накатывало желание ощутить высоту, с высоты оглядеть мир, он забирался на макушку самого высокого дерева и наслаждался, завладевая всеми четырьмя сторонами света, — благородный, великодушный, отличный от всех иных завоевателей и владык. А под раскидистые ветви пригнала овец юная пастушка. Услышав дробный стук копытцев, Мануэло глянул сквозь листву — внизу белели овцы, погоняемые тонким прутиком пастушки в белом платье. Волосы у девушки были собраны на голове в соломенный стожок. Не узнавал ее Мануэло, нетерпеливый взгляд его с трудом продирался сквозь листья. Девушка огляделась и, никого не обнаружив поблизости, направилась к реке, гибко покачиваясь; у самой воды еще раз осмотрелась и, обеими руками оберегая стожок на голове, по пояс вошла в воду. В каком-то дурмане следил за ней Мануэло Коста, начисто позабыв о всех четырех сторонах своего беспредельного царства, — все затмила белая пастушка, которая весело плескалась в извилистой канудосской реке; откинув голову, она играла с изменчивой рекой, освежала благодатной водой разгоряченное лицо и тихо, блаженно кружилась, а солнце обдавало жаром и без того напитанные зноем плечи, руки, грудь, спину, а упругие бедра и литые ноги ее впитывали текучую прохладу, и, завороженная водой, светом, она кружилась и кружилась в плавной медленной воде. Оцепенел, не дышал Мануэло Коста на верхушке высокого дерева — узнал пастушку в белом, и больно сжалось сердце: «Почему она, почему именно его дочь…» Смущенно следил он за девушкой, такой непохожей на женщин, которых он знал, — вся была таинственной, как неведомая пещера, и при этом проста, естественна, как ветерок; она уже шла по берегу, всю себя подставив солнцу, вбирая лучи, неся малую толику речной прохлады облепившим ее белым платьем.
А когда девушка очутилась под сенью дерева, странно порывисто взмахнула рукой, коротко, резко переступила и, застыв, стремительно повернулась, вскинула руки, словно крылья, да так сильно, что и сама вся невольно потянулась вверх на носках, замерла, широко распахнув глаза, прислушиваясь к чему-то, и страсть трепетной волной пробежала по ее телу, и внезапно очнулась, разом повернулась, подхваченная неясным порывом, заплясала на одном месте, с силой топнула ножкой, и Мануэло Коста, застывший на дереве, сообразил вдруг, что томило белую пастушку, — а юная канудоска устремила руки к небу и завертелась; осторожно сполз с дерева веселый пастух, торопливо соображая, что нельзя вот так вдруг показаться ей, охваченной всесильным желанием, что вспугнет ее, и она, застигнутая врасплох за шаловливой пляской, видеть его не захочет. И Мануэло осенило: укрывшись за стволом, он выскочил на лужайку и, подобно девушке, вскинул руку вверх. Пастушка побледнела, смущенно замерла с невольно протянутой к нему рукой, а он изгибался в танце, все быстрей рассекая воздух незримый… Овцы мирно щипали траву, и Мануэло, с распахнутой грудью, раскованный, вторил ей и в порывистых резких движениях высказывал то же желание, сокровенное, жажду того же, — первый глоток свободы толкнул их на этот удивительный танец, ореолом первой малой свободы озарены они были, но цветку души — свободе недоставало великого цветка — любви, и Мануэло Коста приближался к растерянной девушке, исполняя придуманный танец, повторяя ее движения, но энергично, размашисто, и простер к ней руки ладонями вверх — одну выставив чуть дальше, и белая пастушка сделала то же… И тогда Мануэло сдержанно, вольно развел руки в стороны, медленно ступил два шага, заглянул ей в глаза, и каким благодарным ответила взглядом юная канудоска, а Мануэло опустил ей руки на плечи — оковал их сильными пальцами и притянул к себе, целуя.
Жоао глину месил в этот час.
Трудился усердно, по локоть в глине, мял и мял ее, благодатную, прохладно мягкую, неистово перетирал загрубелыми пальцами, изредка исподтишка поглядывая на соседей или удовлетворенно окидывая взглядом белоглинный Канудос, еще сырые белостенные дома его, и, вскинув глаза в какой-то раз, так и сел в глину, ошеломленный, — старшая дочь его и веселый пастух, взявшись за руки, направлялись к Мендесу Масиэлу.
— Оголодал я малость, мой хале, здорово проголодался, — развязно сказал Чичио, присаживаясь к столу. — Да, поздороваться надо было сначала — здрасьте-привет, мой хале, не найдется ли чего, Петэ-доктор, заморить червячка?
Доктор сидел на тахте, старательно пришивая к брюкам пуговицу.
— Пройди в другую комнату, там баранина, подогрей, поешь.
— На кой ее греть, — осклабился Чичио, нетерпеливо вскакивая. — Холодный жир лучше налипает на язык, размажется во рту и тает…
Доменико молчал; затаясь, разглядывал улицу через вырез-глазок в шторе. За окном было безлюдно.
— Думаете, он послал его, дядя Петэ?
— Да, Доменико, этот молодчик его правая рука, гоняет с поручениями по Средней Каморе.
Дверь приотворилась, и высунулась голова Чичио:
— Где у вас тут хлеб?
— В шкафу.
— А для чего он послал его к нам?