Затем ко мне подойдёт молодой человек, толкавший тележку-лоток. Он уже не сосредоточенно-хмур. Он перенастроился на торговлю индейским товаром, и на лике его разухабисто-полудурошное выражение. Туристы так себе представляют Одессу? Рим – это Микеланджело. Одесса – это разухабистые полудурки с видом на порт с Приморского бульвара. И Потёмкинская лестница. Хотите приобщиться по дешёвке? Получите дешёвку и распишитесь в дешёвке. Паустовского чайникам не цитируют. Ратушинская давно в Лондоне. Фельнер и Гельмер умерли в незапамятные времена. Пуговицу Бабеля получите у Утёсова. На двенадцатом стуле. Посмотрите на Дюка со второго люка – и хватит с вас. А каковы я и город на самом деле – вас не касается. Привет Гоцману. И, к слову, дорогие – ладно бы гости нашего города – дорогие одесситы! – памятник на улице Еврейской у небезызвестной конторы – не Давиду Гоцману. Памятник таки Давиду Курлянду.
Молодой лоточник подойдёт и попросит закурить. Я угощу. Он попросит зажигалку – я дам. Он будет балаболить всю сигарету, сквозь мой ма-а-асковский акцент безошибочно вычислив во мне свою. Посерьёзнев, бросит бычок в кучку сотоварищей. И стрельнет ещё одну. Заложит за ухо. И, вернув на морду лица лубок, пойдёт к своей тележке. Раскладывать.
Я затушу свой бычок во фляге с текилой и заберу с собой – до ближайшей урны. Немного пепла ещё никому не повредило. Пепел – лучшее средство от изжоги. Не то чтобы я была слишком уж порядочна и никогда не выбрасывала бычки в подходящие для этого кучки сотоварищей. Я такая же, как все. Но именно в эту кучку, под воронцовской Колоннадой, завершающей Приморский бульвар, – я не могу. Я ощущаю сродство с блаженным дворником. И особенно – с его деловитым псом. Только поэтому.
Возвращаюсь. На Приморском бульваре – не на аллеях, а у домиков-особнячков – деловые дяди в правильных костюмах на правильных машинах.
Иду к началу. У памятника Пушкину молитвенно сложил руки неопрятный бородатый мужик в ковбойской шляпе. Постояв так минут пять с закрытыми глазами, он сплёвывает прямо на бульвар и идёт по одной из аллей. Блаженный дворник и его деловой пёс в красном ошейнике брезгливо обходят плевок.
Сажусь на лавку, опоясывающую один из припушкинских платанов. Начинают подтягиваться туристы.
Тощенький муж. Толстенькая жена. К толстенькой жене прислингован младенец. У тощенького мужа в руках фотоаппарат с огромным объективом. Фотографируют всё подряд. Без «нафоновости». Модные. Продвинутые. Дураки.
Подтягиваются студенты-первокурсники и старшие школьники. Первая пара и первый урок подождут. Утренний Приморский бульвар – никогда. Шумят. Выделываются. Но бычки кидают в урны. Когда мимо них, рассевшихся, как воробьи, по скамейкам, идут блаженный дворник и его деловитый пёс в красном ошейнике, почтительно замолкают. Когда дворник и пёс проходят – шутят несмелым шёпотом, хвастая друг перед другом и боясь самих себя из-за таковой неуместной, оскорбительной храбрости. Юности свойственно потешаться над святынями. Мне – свойственно морозить глупые претенциозные сентенции. Это легко, греясь под лучами утреннего солнца на деревянной окантовке припушкинского платана.
Мама и дочка. Мама – лет семидесяти, грузная, властная. Величественная. В пурпурном плаще, в фетровой шляпе с войлочной розой. В растоптанных удобных туфлях. Опирается на палочку, производящую впечатление клюки. Видимо, палочке передаётся часть величия старухи. На палочку – опирается одной рукой. Другой – висит на дочери. Дочери лет сорок. Она грузная, отёкшая, оплывшая, трусоватая. Забитая. В сиреневом плаще с валяной из войлока стрекозой на лацкане, в вязаной шапочке. Подобострастно волочит на себе величественную мать. Мать ей
Над мамой и дочкой студенты-первокурсники и старшие школьники шутят зло и без опаски. Нагло высмеивают. Блаженный дворник так смотрит на студентов-первокурсников и старших школьников, что они испуганно замолкают. Как пойманные заведующим районо за публичным онанизмом. Замолкают и краснеют. Пёс в красном ошейнике кивает. Его кивок выглядит резюмирующим. И говорит больше, чем могли бы сказать и показать этим студентам-первокурсникам и старшим школьникам Сухомлинский и Макаренко вместе взятые.
И каждые полчаса: «Ты в сердце моём, ты всюду со мной…»
Даже в октябрьский дождь, когда на дневном промокшем бульваре почти никого.
И только вечная городская сумасшедшая надрывается оглушительным, хорошо поставленным сопрано.
Она пела в переходе у вокзала. Пела на Дерибасовской. И у цветов на Советской Армии, и на Приморском бульваре. Когда мне было семь. И когда я была старшей школьницей. И когда я была студенткой-первокурсницей. И тогда, когда я навсегда уехала из этого города.
Она поёт и сейчас.