Мы в Гент решили не ехать. А что толку ехать, действительно, в этот Гент, если на выставку ван Эйка, по уверениям наших вчерашних ресторанных соседей, представителей немецкоязычного меньшинства и любителей оперы, да и по нашим собственным расчетам, все равно мы не попадем, как вчера не попали в дом Николая Кузанского, будем тупо толкаться у входа, а сейчас нигде толкаться уже не стоит, и представь себе, как обидно будет идти оттуда восвояси к машине несолоно хлебавши, да и видели мы этот гентский алтарь ван Эйка, выставленный так неудобно, при самом входе в церковь (собор Святого Бавона, покровителя Гента), что там и разглядеть почти ничего не возможно, и если теперь его разместят иначе, то съездим в другой раз, когда безумие закончится, толпа схлынет, лучше поедем, действительно, к морю, хотя какое море под таким дождем, таким небом, впрочем, дождь, если верить предсказаниям айфона, завтра должен угомониться, тогда мы хоть подышим свежим воздухом, океанским ветром, погуляем по пляжу, а пока — что ж? — пока едем, обгоняем грузовики (сколько литовских грузовиков развелось на европейских дорогах; вон бурая фура с литовским номером; вон, смотри, желтая, с номером столь же литовским); обгоняем, надо же, еще одну Хитроумную Логистику, с синей кабиной; смотрим на этот дождь, эту странную Бельгию, где единственным развлечением кажется непрерывная смена фламандских и французских надписей (добро пожаловать во Фландрию; только не разгоняйтесь уж слишком: через два километра опять Валлония, bienvenue!); пьем воду из пластиковых бутылочек (почему в нашем прошлом никто не испытывал такой постоянной жажды, какую испытывает человечество последние двадцать лет, в двадцать первом столетии? двадцатый век не хотел пить, он хотел выпивать; да и не было никаких пластиковых бутылочек в нашем прошлом; был квас из цистерны; была газировка с сиропом); вспоминаем это прошлое; уже не пытаемся вспомнить (все равно не получается), куда мы с Марой отправились после первой (и последней — для нее) посиделки у Яса; зато вспоминаем какую-то другую поездку, долгую поездку, в такси, вместе с Марой; какую-то очень долгую поездку в такси вместе с Марой, куда-то за город, но совершенно непонятно куда (все путается, все расплывается), и как она, Мара, в отличие от Яса еще не научившаяся справляться с коломятностью бытия (научилась ли с тех пор? кто же знает?), вдруг, после долгого, насупленного и злого молчания, спросила у таксиста, бывает ли ему грустно и что он в таких случаях делает, полагая, по-видимому, что vox populi вот сейчас возвестит ей всю правду-истину, зарежет всю правду-матку. Пожилой шофер в классической кожаной кепке повернул к нам обветренное лицо. — Грустно? Бывает, отчего ж нет? Всем грустно бывает. Что он делает? Музыку слушает. Мы не спросили какую; вряд ли он имел в виду Гайдна, медленные части или быстрые части; а что тогда? неужели вокально-инструментальный ансамбль «Песняры»? или, еще страшней, Софию Ротару? — Меньше думать надо, вот что! — заявил он очень решительно, явно показывая, что vox populi изрек окончательный, никакому обжалованию не подлежащий более приговор. Мы с Марой переглянулись, уже смеющимися глазами; я рассказал ей, более или менее шепотом, про дядьку в метро, который просто задумался; она засмеялась уже не только глазами; но куда же мы ехали?