Вначале Окошкин обижался на своих товарищей по работе и даже на самого Лапшина, но потом, и довольно скоро, понял, что подшучивать друг над другом, замечать самомалейшие черточки хвастливости друг в друге и выставлять эти черточки на всеобщее осмеяние, никогда не произносить высокие слова и даже наоборот - все крупное, из ряда вон выходящее превращать в норму поведения таков тут стиль работы, иначе нельзя, иначе пропадешь. И не Бочков, и не Побужинский, и не сам Лапшин это придумали, так здесь повелось с того далекого времени, когда на смену старым царским сыщикам пришли работать парни с Лесснера, с фабрик Голодая, матросы из Ревеля, суровые солдаты в пропотевших гимнастерках. Тогда погнали отсюда полицейских репортеров в канотье и в котелках, заломленных на ухо, тогда исчезли из газет заголовки типа "Кроваво-кошмарная драма на Гончарной"; наверное, именно тогда, как казалось Окошкину, был издан приказ о запрещении хвастаться.
Впрочем, все это теперь для Окошкина не имело большого значения. Он пошел в ногу с лапшинской бригадой, хотя наедине сам с собой еще и употреблял такие фразочки, как "холодный глаз пистолета", "львиная отвага" или "скупая мужская слеза".
Тем не менее работать Окошкину было не легко, и далеко не сразу он понял, что к чему в бригаде у Лапшина.
Однажды Василий, очень бледный, в черной старенькой косоворотке под пиджаком и в сапогах бутылками, вошел в кабинет к Ивану Михайловичу и сказал срывающимся голосом:
- Товарищ начальник! Положение складывается так, что я у вас работать не могу категорически.
- Это с чего же? - спокойно удивился Лапшин.
- А с того, что вы совершенно невинных людей, да еще больных, арестовываете. Это ужасно - то, что здесь происходит. И я не намерен потакать, а желаю вывести некоторые явления на чистую воду ввиду нетерпимости вопиющих фактов...
- Может, вы заболели? - осведомился Лапшин. - Или личные неприятности?
- Я не шучу! - почти крикнул Окошкин. - Здесь происходят средневековые жестокости.
- Застенок здесь? - улыбаясь, спросил Лапшин.
От этой улыбки Василию стало немножко не по себе, но он не сдался.
- Да, - сказал Окошкин, - это ужасно!
- Кого вы допрашиваете? - спросил Лапшин.
- По обвинению в вооруженном налете Чалова Ивана Федоровича, скороговоркой сказал Окошкин. - Но он в налете участия не принимал, он душевнобольной. А мне приказывают...
- Пойдем! - сказал Лапшин.
Они вошли в комнату, где был стол Окошкина. Чалов в шапке сидел за столом и, мелко нарывая бумагу грязными пальцами, ел кусочки один за другим.
- Хорошо, - при этом говорил он, - люблю, хорошо...
В глазах у него было отвращение, и кадык, как и все горло, содрогался от рвотных судорог.
- Встать! - сказал Лапшин.
Чалов встал.
- Узнаешь? - спросил Лапшин.
- Хорошо, - падающим голосом пробормотал Чалов, - люблю, хорошо...
Подумал и прибавил:
- Семьдесят один.
Некоторое время Лапшин молча глядел на Чалова. Тот было еще протянул руку к бумаге, чтобы пожевать, но под взглядом Лапшина сжал пальцы в кулак.
- Был ты хороший вор, - сказал Лапшин, - и никогда не филонил. Взяли тебя - значит, и отвечай за дело. По мелкой лавочке идешь, Моня. Стыдно!
- Семьдесят один, - сказал Моня, - тридцать два, сорок.
- Ну и дурак! - сказал ему Лапшин. - Как был дурак, так и остался дураком. Сявка!*
______________
* Безобидный воришка.
Моня снял с головы шапку, бросил ее на пол, наступил на нее ногой и сказал решительно:
- Начальничек, ты меня прости, это - Моня. Это Моня, как в аптеке. Это не Чалов. Это Моня, живой и здоровый, жизнерадостный и приветливый, как первый луч солнца. Это не Чалов. Хорошему человеку, имеющему то, на что одевают шляпу, - завсегда расколюсь. А если меня колет ребенок и сам с этого плачет, тогда извините...
И он косо, величественно и пренебрежительно взглянул на Окошкина.
Моню увели в камеру, а Лапшин с Окошкиным просидели в кабинете часа два. Лапшин сидел на подоконнике, покуривал и говорил:
- Вы, Окошкин, еще действительно ребенок и многого не понимаете. Вернее - недопонимаете. Допустим, интересует вас вопрос террора. Товарищ Ленин неоднократно указывал, что террор навязан нам терроризмом Антанты. Я в ЧК давно работаю и сам помню, как обстоятельства складывались. Об этом и товарищ Ленин писал, и товарищ Дзержинский нам, молодежи, разъяснял. Например, после революции семнадцатого года советская власть даже не закрыла буржуазные газеты. Министров Керенского из-под стражи освободили, сволочь Краснова, который на нас шел. А вот когда мировая буржуазия заговор учинила, когда Маннергейм, Деникин, разные другие на деньги капиталистов собрались с нами покончить, тогда пришлось и нам ответить террором...
Окошкин слушал внимательно, Лапшин вдруг спросил:
- Ты Ленина читаешь?
- Изучал...
- Изучал! Его, товарищ Окошкин, нужно том за томом внимательно читать. Тогда и разбираться помаленьку начнешь. И Дзержинского, советую тебе, тоже читай, читай и вдумывайся...
- А вы Ленина видели? - спросил Окошкин.
- И видел, и охранял, и слышал.
- Вы - лично?
- Я - лично.
- Страшно было?
Лапшин усмехнулся, разминая пальцами новую папиросу.