Андрей Платонов – может быть, единственный настоящий гений русской прозы XX века. Не потому, что он создал собственный стиль, а потому, что он приковал взгляд читателя к новому феномену. Это феномен массы. Главный герой Платонова – масса. Главная жажда, главное намерение всех его персонажей – это слиться в единое коллективное тело, как бы ионизироваться, превратиться в ионизированный газ, войти в такое состояние… ну, в такую человеческую плазму, если угодно, которая есть четвёртое состояние вещества. Когда одиночки становятся толпой, перестают быть просто толпой – это особый вид толпы, это такой коллективный телесный персонаж, коллективный разум, единое тело. И всегда, как это ни удивительно (это русское явление, конечно), Россия к этому безумно стремится – вот в это состояние впасть. Она им опьяняется, она им восторгается. У Абдрашитова и Миндадзе был гениальный фильм «Магнитные бури» о том, как ионизируется эта масса, а на следующий день забывает, что с ней было («А что это мы делали?»), вообще не понимает.
Платонов ранний, весь до «Епифанских шлюзов», ещё имеет дело с личностями. Но недостаточность личностей – одна из его тем. Личность слишком физиологична, слишком физиологически обусловлена. Отсюда – отношение Платонова к сексу, который рисуется ему рабством, если угодно, потому что зависимость от тела для него мучительна. Надо преодолеть эту зависимость в слиянии, в коллективном экстазе!
Его главная тема, рискнул бы я сказать, – это превращение людей в народ и стартовые условия этого превращения. Понимаете, вот то, что мы любим у Платонова, как правило, – рассказы об отдельных людях, такие как «Третий сын», «Река Потудань», «Фро», – это всё-таки поздний, такой сжиженный Платонов. Настоящий Платонов – это «Чевенгур», конечно, высшая точка, и «Котлован». Это история об удачном, неудачном, неважно, но о стремлении массы превратиться в единый, идеальный газ, в единую плазму. Ионизация же не всегда происходит, так сказать, по позитивному сценарию и только в результате коллективного какого-то вдохновения. Иногда она проходит под действием толпозности, стадности, желания травли и так далее.
Понимаете, ведь Новороссия – тоже платоновская тема. Это мучительная, пусть с негодными средствами, но попытка опять стать народом, высечь из себя эту искру. И наша ли вина, что это всегда сопряжено с серьёзными человеческими жертвами. Иногда это бывал ещё и экстаз коллективного строительства, коллективного созидания, а не только война, не только захваты, не только вторжения. Иногда – как в «Чевенгуре» – попытка создать небывалое государство. И ужас весь в том, что эта жажда коллективного Чевенгура, жажда осуществиться не исчезает. Видимо, без очередной дозы Чевенгура страна как бы впадает в ломку, просто не успевает слезть с иглы.
Я прекрасно понимаю, что говорить о Платонове в рамках одной лекции бессмысленно, потому что люди жизнь посвящают этому человеку. Но я говорю о том, что меня больше всего в нём напрягает и волнует.
Прежде всего, конечно, все обращают внимание на трагедию платоновского языка. Как говорил Бродский: «Трагедия – это не когда гибнет герой, а когда гибнет хор». Это зацитировали точно так же, как зацитировали его хрестоматийное сравнение о том, что Набоков с Платоновым соотносится так же, как канатоходец со скалолазом. На самом деле, мне кажется, там, где Набоков исследует запредельные, тонкие свойства личности, там Платонов исследует свойства массы. И для меня платоновская трагедия языка состоит в таком же превращении речи в плазму, в смешении всех слоёв. Это смесь нейтрального европейского слога (если взять «Епифанские шлюзы»), официозного языка, галлицизмов, какой-то любовной и пейзажной лирики. Можно процитировать:
«На планшетах в Санкт-Петербурге было ясно и сподручно, а здесь, на полуденном переходе до Танаида, оказалось лукаво, трудно и могущественно. Перри видел океаны, но столь же таинственны, великолепны и грандиозны возлежали пред ним эти сухие, косные земли. Овсяные кони схватили и понесли полной мочью, в соучастие нетерпеливым людям».
Вот эта языковая плазма – она и есть главная отличительная черта платоновского почерка. А главный конфликт «Епифанских шлюзов» буквально двумя фразами задан: «Казалось, что люди здесь живут с великой скорбью и мучительной скукой. А на самом деле – ничего себе». Абсолютно точное определение русской жизни: «На самом деле – ничего себе». То ли потому, что привыкаешь, то ли потому, что вид этих просторов сам служит лекарством, то ли потому, что здесь иначе жить нельзя. Эта русская жизнь страшна, но по-своему уютна. Вот это ощущение страшного уюта где-то глубоко в Платонове живёт.
В «Епифанских шлюзах» что происходит? Там, когда начали строить эти каналы, пробили глину, пробили водоносный слой – и после этого вода ушла: «А под тою глиной лежат сухие жадные пески, кои теперь и сосут воду из озера», по каналам «и лодка не везде пройти может, а в иных местах и плота вода не подымет».