Кадры из фильма… нет, документальные съемки, черно-белые, с пляшущей рябью… Неизвестный корреспондент заснял расстрел оккупантами связанных пленников, горящие дома, женщину, лежащую на обочине с голыми ногами и задранной юбкой, детишек двух и пяти лет, обессилевших от голода, и крупного стервятника, ожидающего неподалеку близкий обед. Монитор снова идет пестрой рябью: видно уже совсем плохо, как имперские войска врываются в дома и выносят оттуда все, что посчитают ценным… На сером асфальте Ходхольма растекаются черные лужи невинно пролитой крови…Запись прерывается, будто кто-то внезапно разбил объектив камеры.
Свет включается так резко, что я на миг слепну. С трудом приходя в себя после чудовищных кадров, деревянной рукой тянусь к стакану воды. Я не узнаю бункера, где нахожусь, людей, сидящих рядом со мной за длинным полированным столом и даже себя в сером мундире имперского флота.
Передо мной на столе подшивка бумаг, рассеяно листаю ее, и постепенно до меня доходит… Военно-полевой суд. Начальник штаба, майор Вильямс, замполит Сото Григория и я (или ты?). Я удивительно спокоен в тот миг, когда моя рука подписывает смертный приговор двенадцати военнослужащим второго десантного батальона империи. Смертный приговор с отсрочкой до окончания боевых действий в Ходхольме.
Вскакиваю в холодном поту, сердце колотится, будто пробежал десять миль в полной выкладке, футболка насквозь мокрая. В избе темно, даже воздух кажется черным и густым, как смог, я никак не могу отдышаться.
— Что с тобой, Дан? — глухо звучит голос Веры из-за шторки. Я вскакиваю, босые ноги леденит мерзлый пол.
— Вера, ты помнишь что-нибудь о Ходхольме? — кидаюсь к ней.
Хозяйка уже сама выходит мне навстречу, завязывая пояс на байковом халате, зажигает свечу на столе.
— Ты имеешь в виду восстание Огненной Девы или черную среду?
— Я имею в виду год, год, когда в Ходхольме базировался второй десантный батальон! — ору я, как припадочный, будто от ее ответа зависит моя жизнь.
— Январь 965-го, первый и второй десантный батальоны, и 4-ая моторизованная дивизия направлены на подавление восстания Огненной Девы в Ходхольме. — Вера вынула откуда-то портативный ноут, нацепила на нос очки. — Конфликт был локализован, но партизанская война продолжалась до августа 966-го, вот, гляди.
Двигаю к себе компьютер и остервенело роюсь в систематизированных военных сводках. Мне нужны все военные действия, в которых принимал участие второй батальон, командиром которого был ты. Двигаю курсор по строчкам: Буцалло — Шерли — Арбе — снова Буцалло — Ходхольм… Я ладонями сжимаю голову с глухим стоном. Неужели все эти годы ты знал Ромари Алвано? Неужели тебя с твоим с убийцей что-то связывало?
Ты ничего мне не рассказывал о нем, впрочем, ты вообще мало что рассказывал, а я воспринимал тебя безотносительно твоей службы.
Но военно-полевой суд приговорил Алвано к расстрелу… Ты приговорил его (или все-таки я?).
Сижу, тупо уставившись в мерцающий экран. Вера, которую удивительным образом преобразили очки на переносице, с сочувствием кладет мне на плечо мягкую ладонь.
— Кошмар приснился?
— Да, кошмар…
— Бедный мальчик, — тихо шепчет она, — это все контузия.
Я не спорю. Да какая разница, что она там себе подумает, какое мне до них дело?
— Танюшка крепко влюбилась, — невпопад говорит Вера.
— А? — до меня с трудом доходит, о чем она.
— Девочка места себе не находит из-за тебя.
— Я-то тут причем?
— Нравишься ей, вот причем. Ты мог бы начать все с начала, знаешь, ведь время лечит.
— Лечит? — спрашиваю в крик. — Тебя вылечило?
Ее ладонь исчезает с моего плеча. Пусть! Не хочу ничего, хватит, наигрался с Линой в идеальную семью. Кофе с тостами по утрам, воскресные пикники, бильярд в офицерском клубе, фальшь, фальшь, сплошная фальшь…
— Это не про меня, Вера. Моя душа выгорела, я — каратель, и ничего не желаю больше, чем крови! — почти кричу я, а она тихо спрашивает:
— Кто у тебя?
— Брат.
Именно в эту минуту я осознаю, как тяжело мне было молчать, держать все в себе и терпеть разрывающую нервы боль. У меня их, нервов, наверное, не осталось уже. Я начинаю говорить, память захлестывает меня с головой, каждое слово разжигает огонь в груди, плавится свинцом. Говорят, если выговоришься — станет легче. Неправда, мне легче не стало! Все осталось прежним, только о моей беде узнал еще один человек. И, глядя в глаза этого человека, — красивые синие глаза за бликующими стеклами очков — я чувствую себя не столь одиноким, как прежде.
В отличие от остальных, Вера не унижает меня жалостью, наоборот, криво усмехнувшись, говорит:
— Все это очень печально, но объясни, почему ты обвинил себя?
— Я же говорил! — раздражаюсь я, мне кажется, что она невнимательно слушала. — В междумирье…
— Я поняла про Штормзвейг, про Лину тоже… Но, Дан, — она разворачивает ко мне экран, где высвечена сделанная мной таблица дат, — вот оно — твое оправдание.
— Что ты имеешь в виду?