Корсаж Сюзанны округлился к испугу робкой маленькой королевы, а еще больше — ее матери; страх заполнял их мысли, и, чтобы не думать о нем, они обе старались отвлечься и предавались благовидным, дозволенным женщинам того времени занятиям: вышиванию или поэзии; обе, как говорят, почти не выходили из дома, хоть были относительно богаты — им ведь досталось состояние гугенота-отступника, не отличались скупостью и не копили деньги впрок; просто, не зная, как распорядиться золотом, они вложили его после смерти старикана в виноградники и судоходство, все как-то управлялось, плавало и процветало само собой, без их участия; у них же было другое сокровище: дарованная им взаимная любовь, счастливая, но удушающая, как, впрочем, все сокровища, чей блеск навлекает беду. Фарфоровая Сюзанна если куда-то и выходила, то только с матерью погожими утрами на прогулку вдоль канала или же в орлеанские светские салоны, плохонькие, унылые, благочестивые, слегка литературные, с занудными аббатами и сладенькими захолустными анакреонтами, однако там у нее находились смешливые подружки — они находятся везде и всюду: стоит сойтись хотя бы двум молоденьким девицам, как тут же они заливаются смехом, — вот вам по правде розы и лилеи. Да, я уверен, несмотря на все, о чем говорил, — замкнутую жизнь, унылые салоны, дряблых аббатов с самшитовыми табакерками, страх матери и ее собственный как отражение материнского, похожий на него, как брат-близнец, как сходны меж собой ее растущие груди, — несмотря на все это, она, я уверен, ничуть не скучала, была доброй и радостной, да, доброй, потому что радостной и потому что любила свое скромное крыльцо, скромное состояние, скромную, но весьма насыщенную жизнь и надежду, томящую, как порою томит весеннее небо; она ведь была королевой, то есть особой, с самого рождения окруженной необычайной любовью, а значит, что бы ни случилось, пусть рухнут небо и надежда, пусть она хоть сто раз заблудится в бескрайнем лесу, пусть даже сто раз ее сердце разорвется в груди, радость не умирает, она всегда жива, неистребима, готова встрепенуться по первому зову, она ждет, порою скрытая, но живая и вечная, как говорили, когда это слово еще имело смысл. Все это, розово-лилейное, происходило от Бернардена де Сен-Пьера и Руссо, что же касается остального, того, что по части де Сада, иной надежды, иной, обширней небесного свода, радости, то тут владычествовала тень старикана, — хоть мать о нем не говорила, — его железная хватка, воплощенная в судоходном канале, что прорезает орлеанские земли в кантоне Монтаржи, как след утоленного желания.
И потому всякий раз, когда девушка под руку с матерью шла вдоль дамбы из Комблё в Орлеан в какой-нибудь литературный салонишко, перед глазами у нее был символ утоленного желания, канал с отраженным в нем небом, и невидимым под его ложем пластом костей двух поколений лимузенских каменщиков и землекопов, у которых, пока они не свалились с лестницы или их не засосала луарская топь, была какая-никакая жизнь, какие-никакие радости вроде бутылей кислого, как уксус, вина или выкидных ножей, какая-никакая жена, с которой они проводили в Лимузене два месяца в году, два черных зимних месяца, причем ни разу не видели ее обнаженного тела под мешковатым черным платьем и только среди ночи, вслепую, бесшумно, в вонючих общих комнатах, где спит вся семья, ухитрялись ее облапить, жахнуть, обрюхатить; и в результате этого деяния появлялись на свет какие-никакие дети, которым также было суждено на десять месяцев в году становиться американскими неграми (и все это, заметьте, во времена сладостной жизни, в те самые дни, когда Тьеполо — или кто-то другой, — вознесясь на высоту лесов или того, что совсем недавно именовалось Человеческим Духом, писал великолепные легкие фрески, каких дотоле не писал никто; Бог-то пес, чтоб чего-то добиться, изволь сам потрудиться). Не то чтобы Сюзанна в самом деле думала о пласте, на котором зиждилось ее существование, о том, из чего она, так сказать, родилась; не то чтобы все это прямо и явственно ей представлялось и было столь же очевидно, как материнская любовь или как ее растущая грудь, или как модные в то время анакреонтические вирши, какие и она у себя в Орлеане любила послушать, — но все это существовало реально, и она это от роду знала неким подспудным знанием.
Реальность ощущалась тем яснее, что среди местных начинающих анакреонтов был сын одного из лимузенцев, каким-то чудом спасшийся от негритянской каторги по десять месяцев в году.