Дубовый шкаф с рифлеными стеклами был настежь открыт. На средней полке, освобожденной от книг, которые всегда там стояли, точно на уровне глаз, лежал ряд предметов. Две пары ключей от его вольво, регистрационное удостоверение и карточка транспортного средства, оригинал полиса страхования жизни от немецкого страхователя с указанием моего имени, выписка с доказательством уплаты за мой курс вождения, конверт с номерами банковских счетов в Польше и Германии с логинами и паролями. Для комплекта не хватало только завещания, чтобы стало совершенно ясно, что мой отец не случайно попрощался с нами – Сесилией и мной – два раза, прежде чем отправился на поезде в Чехию прыгать с парашютом.
Уезжая туда, мой отец уже не собирался возвращаться.
У меня есть все основания быть уверенной в этом. Я знала, что, если бы он мог выбирать смерть, выбрал бы именно такую. Скорость встречи со скалой в падении настолько велика, что умирание длится миллисекунды. На практике их трудно заметить, потому что и мозг, и сердце, и легкие, и кишечник разлетаются вдребезги одновременно. Кроме того, я знаю – он хотел, чтобы перед смертью ветер осушил его слезы. Потому что он не любил, когда кто-то видел, что он плакал или плачет…
С дядей Игнацием я говорила о произошедшем только раз. Это была спокойная, деловая беседа. Без слез. Спустя несколько лет после смерти папы. Боль всегда была внутри нас, но больше не кипела. Я встретила его в аэропорту во Франкфурте-на-Майне. Совершенно случайно. В тот день мы натолкнулись друг на друга в этом огромном человеческом муравейнике, когда Игнаций летел в Торонто, а я – из Берлина через Франкфурт в Манагуа. У нас обоих было несколько часов. Игнаций был единственным другом моего отца, все остальные случившиеся в его жизни дружбы отпали как-то сами собой.
Их общение было элегантным. Небогатое на слова, но преданное и полное понимания. Игнаций вспомнил последние годы жизни моего отца. Он считал, что отец страдал от депрессии вдвойне. Может быть, поэтому так никогда из нее и не выбрался. Во-первых, его коснулась трагедия огромных размеров. Во-вторых, он не хотел ни с кем делиться своими страданиями. Главной задачей он сделал защиту дочери, которую жизнь уже и так достаточно потрепала, лишив ее с самого рождения матери. Он хотел, чтобы у нее было счастливое детство, а не вылезающий из депрессии отец в эту картину никак не вписывался. Во исполнение поставленной задачи он вернулся из Гамбурга в Польшу, где бабушка Сесилия должна была заменить мне мать, и нацепил маску самого счастливого под солнцем. Но такая роль изводила его еще больше. Играть счастливчика, когда оказываешься на дне черной дыры отчаяния, – это как улыбаться палачу, который топором отрубает тебе по очереди все пальцы.
У отца были седые волосы и много морщин, которые, как это ни парадоксально, не старили его, а лишь добавляли очарования. Наверное, каждая из них могла бы рассказать свою историю. Ко всему у него был один шрам, продольный, розоватый, слегка выпуклый, на внутренней стороне предплечья, от запястья вверх. Мне рассказывал, что порезался ножом. Я спросила Игнация. «Это случается даже с самыми храбрыми и мужественными», – ответил уклончиво. А потом быстро добавил: «Твой отец весь был слеплен из шрамов…»
И сегодня я помню, этот внезапный приступ чувства вины, когда на скамейке франкфуртского аэропорта я слушала рассказы Игнация. Как я могла не замечать?! В течение стольких лет? Я знала, что папа был расстроен, что он мог плакать без причины, что были дни, когда он вообще не выходил из комнаты, и бабушка Сесилия сваливала это на усталость от работы или мигрень и не позволяла мне заглядывать туда. Однако я никогда не подозревала, что мой отец все больше и больше погружается в болото депрессии. В течение первых нескольких лет после возвращения из Гамбурга я была еще слишком мала, чтобы в целом понять, что означает это слово, а когда уже немного стала понимать, мне казалось, что депрессия, как и рак, может быть только у кого-то другого, но не у меня.