Уже повзрослевший, аспирант, уже нарочито и преднамеренно огрубевший в общении, не позволявший с собой нежностей и опасаясь любых их проявлений, заранее отстранявшийся от ласк, особенно на людях, он однажды – в затянувшейся паузе в разговоре, зашедшего в тупик оттого, что мать не знала, что сказать, чтобы не столкнуться с колкой реакцией на мнимое ограничение свободы, даже из-за простой заинтересованности в знании мелких событий, по которым могла бы судить о жизни сына, а он сам – оттого, что утратил теплоту в общении, которую со старших классов настойчиво вытравливал из желания быстрее стать взрослым, – вдруг (ощущая, что делает это ради нее?) молча прилег на диване, наклоном туловища разом сократив дистанцию между матерью и собой, и положил голову ей на колени, зная, что мать блаженно улыбается, даже не глядя на нее, а только думая, как будет подниматься, о поводе. Сейчас же Юрий, помешкав, отвечая на ощущаемую кожей радость в смотрящих на него глазах, пододвинулся ближе. Возвратившись домой после очень долгой прогулки.
Сухая, шершавая, неожиданно прохладная ладонь коснулась его лба.
Дай-ка лоб. Горячий… Опять ангина. Горе ты мое… Господи ты боже мой, снег в башмаках, носки все мокрые!
Во дворе, съеживавшемся от проворно напускавшейся вечерней холодной и синей темноты, удлинявшей тени, он остался один – еще немного погулять. Снеговика они с папой скатали вчера: три шара, сучок вместо носа, камешки вместо глаз, широкий рот из веточки. Папа снеговика еще и на пуговицы застегнул, отграничив бороздой полы кафтана. Ведро бы на голову.
Одна рука отвалилась, превратив фигуру в инвалида. Он поднял трехпалую голую ветку, поскреб ею крутой глянцевый бок снеговика и попытался воткнуть обратно. Затем стянул шерстяную варежку – та повисла на продетой под пальто бечевке – и поковырял пальцем твердую корку заледеневшего за солнечный день снега, пытаясь ногтем углубить ямку.
Рукавицы не снимай, замерзнешь, закоченеешь. Руки примерзнут…
Приделал ветку. С большим трудом удалось вернуть руку на место. Держится, правда, некрепко как-то.
Катать его было некому; он ложился на санки животом и, отталкиваясь башмаками, ездил по утоптанной дорожке, ведущей к высокому крыльцу. Остановился, побил снег носками ботинок, делая углубления в отвале, отброшенном с прохода, осмотрел получившиеся норки, с разбега навалился на податливо скользнувшие на легких алюминиевых дугах санки, но, передумав, перевернулся на бок и откинулся на спину в нетронутый сугроб, побарахтался в мягком снегу. Снежинки, сминаясь под его тяжестью, сжимались, издавая звук жмаканья и хруста.
Папа говорил, на морозе язык прилипает к железу.
За петлю жесткой веревки подтянул санки к себе, поколебался немного, но любопытство взяло верх, и он попробовал осторожно приложить кончик языка к исчерченным царапинами закругленьям полозьев – к одному полозу?.. Кончик приклеился. Он испугался, отдернулся и освободился.
Приятное ощущение капкана и высвобождения. Язык пощипывало, он потер им о влажное нёбо: бороздка посредине, как шов.
Еще какое-то время бесцельно побродил по двору, выйдя из их дворика за изгородь: никого не было. Мороз, мама сказала, большой, а температура низкая почему-то. Непонятно.
Надо идти домой – скучно. Никто не выходит.
Санки он, рывками подергивая за веревку, тащил за собой, – подгоняя его, те мягко тыкались передком о задники башмаков, – затаскивал со стуком по ступенькам на крыльцо: раз, два, три.
Хотел побить кулаком в дверь, но решил проверить, пристанет ли язык к желтой латунной ручке. Не железная. Встал на цыпочки, высунул язык – и прилип. Дернулся – больно. Язык держался крепко, слишком сильно приложился. Он еще раз дернулся: выступили, замерзая на щеках, слезы.
Стало страшно, он часто задышал открытым ртом на мокрую от его дыхания ручку, зажмурился и рванулся. Отодрал. Наверное, вместе кожей. Точнее, без нее. Язык словно обожженный. Он осторожно пошевелил им и, напустив слюней, поводил им осторожно во рту.
До звонка он не доставал, постучался ногой. Так слышнее.
Ангина – это болезнь.
Маленький стеклянный термометр – градусник – он уже держит, прижимает осторожно, но крепко, чтобы не выскользнул из-под потной подмышки.
Мама качает головой, показывает папе, делениями к нему. Папа слегка наклоняет градусник и для него – он хочет увидеть удивительный, подвижный блестящий столбик серебристой ртути.
В папиных руках. Смотрите не уроните, разобьете.
Намного выше красной черточки и цифр.
У него температура. Высокая. И опять большая. Тоже непонятно.
Конечно, неприятно, болит, кружится голова, жарко, текут сопли, больно глотать, опухает горло, так что трудно глотать, да еще кашель, и уши могут заболеть. Он должен лежать все время под одеялом.
Но зато он, слушая сказки, будет до самого сна, пока не перенесут в кровать, лежать в зале на диване старшего брата, огромном и широком, что само по себе большое и необычное удовольствие, приятно до мурашек на затылке.