Опять-таки, захожу в ресторан прямо напротив «La Gentilhommière»
, высоко мне отрекомендованный Жаном Тассаром, клянясь себе, что на сей раз возьму полный парижский ужин с блюдами. Вижу, как тихий человек черпает ложкой роскошный суп в огромной плошке через проход от меня, и заказываю себе, сказав: «Тот же суп, что и у мсье». Оказывается, он рыбный с сыром и красным перцем, острым, как мексиканские перцы, обалденный и розовый. К нему я беру свежий французский хлеб и плюхи масла с маслобойни, но когда они готовы принести мне антре из курицы, запеченной и политой шампанским, а затем зажаренной в шампанском, и лососевое пюре на гарнир, анчоусы, грюйер, и маленькие нашинкованные огурчики и крохотные помидорчики, красные, как вишни, а за ними, ей-богу, натуральные свежие вишни на десерт, все mit[42] вином виноградной лозы, я вынужден извиниться, что не могу даже помыслить о том, чтобы после всего вот этого съесть что-нибудь еще (желудок мой уже усох, сбросил пятнадцать фунтов). А тихий джентльмен с супом приступает к жареной рыбе, и мы на самом деле принимаемся болтать с ним через весь ресторан, и выясняется, что он торговец искусством, который продает Арпов и Эрнстов за углом, знает Андре Бретона и хочет, чтобы я завтра навестил его лавку. Изумительный человек, и еврей, а беседу нашу мы ведем по-французски, я даже ему говорю, что «р» по языку катаю, а не в горле, потому что происхожу из средневековой французской квебекской-через-Бретань породы, и он соглашается, признавая, что современный парижский французский, хотя и щегольской, но и впрямь изменился притоком немцев, евреев и арабов все эти два века, не стоит и говорить о влиянии хлыщей при дворе Людовика XIV, с которых все и началось на самом деле, а я также ему напоминаю, что настоящее имя Франсуа Вийона произносилось «Вилль Ён», а не «Вийон» (что есть искажение), и что в те дни говорилось не «toi» или «moi»[43], а скорее «twé» или «mwé» (как мы до сих пор в Квебеке делаем, а через два дня я услышал то же самое в Бретани), но в итоге я его предупредил, завершая свою чарующую лекцию через весь ресторан, которую люди слушали, отчасти развлекаясь, отчасти внимательно, что имя Франсуа произносилось все же Франсуа, а не Франсуэ, по той простой причине, что писал он его «Françoy», как «король» пишется «roy», и к «ой» никакого отношения не имеет, и услышь король когда-нибудь, что это произносится «rouwé (rwé)», он бы не пригласил тебя на танцы в Версаль, а задал тебе roué[44] с капюшоном на голове, чтоб разобраться с твоим дерзким cou[45], оно же государственный кульбит, и тут же купировал бы ее напрочь, а тебе осталось бы одно ку-ку и больше ничего.Всякое такое.
Может, тогда-то мое сатори и произошло. Или как. Поразительные долгие искренние разговоры по-французски с сотнями людей повсюду, вот чего мне очень хотелось, и нравилось, и то было достижение, потому что они б не смогли мне отвечать в подробностях на мои подробные запросы, если б не понимали меня до единого слова. Наконец я стал таким дерзким, что даже не заморачивался парижским французским, и целыми залпами пускал pataraffes
[46] французской charivarie[47], от которого они со смеху катались, ибо все равно понимали, ну и вот вам, профессор Шеффер и профессор Кэннон (мои старые «преподы» французского в колледже и на подготе, которые, бывало, смеялись над моим «акцентом», но ставили мне пятерки).Но довольно об этом.
Достаточно сказать, когда я вернулся в Нью-Йорк, мне было гораздо веселее разговаривать с бруклинскими акцентами, чем когда бы то ни было в жизни, а особенно вернувшись домой на Юга, фьють, что за чудо эти разные языки и что за поразительная Вавилонская башня весь этот мир. Ну как бы, вообрази — едешь в Москву, или в Токио, или в Прагу, и слушаешь все это
.Что люди и впрямь понимают, что́ лопочут их языки. И что глаза действительно сияют от понимания, и что даются ответы, указывающие на душу во всей этой материи и мешанине языков и зубов, и ртов, градов из камня, дождя, жары, холода, во всем деревянном мешалове аж от хрюков неандерталера до марсианско-зондовых стонов разумных ученых, не-е, аж от самого ДЗЯНЬ Джонни Харта[48]
на муравьедских языках до страдальческого «la notte, ch’i’ passai con tanta pieta»[49] синьора Данте в его понятом саване одежд, возносящегося наконец к Небесам в объятиях Беатриче.