Они выпрямились не для стойкости и не от собранности, а от одеревенелости, омертвения.
Застарелый вздох, внезапные приступы агрессивности, казалось бы по пустяку, — бесцветные героини экскурсионной эпохи.
Не подходите к ним слишком близко, они не по силам сами себе, а вы пропадете, хотя приятно размять иной загривок.
К вечеру она все больше тяжелеет, как-то обвисает, ее огромные черные глаза тускнеют, под глазами залегают тени, она встает, собирается домой; хочется ее рассмешить, порадовать, она наваливается все больше — и вот ты задушен.
Уже поздно покупать что-нибудь на ужин. Все магазины уже закрываются, и в Елисеевском тоже уже ничего не купить.
Все, чем она наградит себя сегодня, — это, пожалуй, пройдет пешком остановку.
Апрельский вечер. Светлое небо. Освободившиеся от снега тротуары и мостовые. Можно надевать туфли, снимать надоевшие уже немодные зимние сапоги.
Идут домой нарядные продавщицы. Короткие куртки, джинсовые задницы. На мужчин она не смотрит. Болью отзываются в ней встречные пары. Неужели не видать ей счастья. Кармашки, воротнички, планочки.
Целый день ты занималась, читала, переписывала впрок цитаты, с точным указанием страниц, уже много лет в духоте, в свободное время, а как же Салтыков-Щедрин, в своей работе совсем о нем забыла, а это важно, Щедрин, Чехов, Короленко, Некрасов, весь микрорайон.
Итак, ты себе сегодня много позволила, журналы, теперь соблазнительные (подозрительные) прогулки по Невскому, вот и следующая остановка, пора и честь знать, теперь ты уныло стоишь, здесь уже не так респектабельно, почти совсем стемнело, появились неопрятные пьяные, улицу перебегают громко хохочущие подозрительные девы, громкая компания обходит тебя, веселые, уже набравшиеся, но еще в самом пике активности, шарахаются от тебя...
Запах несчастья, холод, неблагополучие; брезгливость, усталость и уныние на твоем лице.
Завтра надо ехать в больницу к подруге, а послезавтра нести главу старику-шефу, обязательно надо вымыть голову и остричься что ли? Шеф говорит комплименты, помнит все студенческие успехи, упрекает, что стала его забывать.
— Да я себя забыла, а вы говорите — вас.
Не хочу я тебя больше видеть, ступай своей дорогой, запихивайся поскорее в свой автобус, может быть, тебе кто-нибудь уступит место, хотя вряд ли, может быть, тебя, труженицу, оскорбит по ошибке какой-нибудь сытый пьяный, но, разглядев бесцветное личико, быстро поймет, что ошибся, возможно, ты начала красить ресницы, губы ты мажешь так, чтобы не было видно, что накрашено.
Отойди от меня, не наваливайся, несчастная.
Напиши лучше ответы в передачу «Литературная викторина». Ведь ты можешь ответить на все ее вопросы. Ступай, пасись, телушка с безукоризненным вкусом.
(Тюремное призревание заоконной голубиной семьи (картина из хрестоматии «Всюду жизнь» — арестанты кормят голубей).
Что же ты, болезненно улыбающийся коротатель дней, теперь новое место — стул у окна, тетрадь на подоконнике, два серые, Ганс и Гретель, еще не нарядные, потемневшие от дождя, сидят неподвижно, пока не прилетит Карл, пищат, теребят за шею, просят голубиного молока.
Никакой детской умилительности (крутые лобики, большие глаза, уморительные прыжки, забавные игры — волчата, лисята — писклявое тявканье, скуленье) — серьезность жизни. Молчаливость, неподвижность в гнезде. Никакой непоседливости — сразу вывалишься. Никакого голоса — услышит кошка, ворона — гнездо открыто.
За десять дней они стали почти как взрослые, взрослой серой окраски, только сквозь синевато-серое отдельными желтыми острыми моховинками торчат остатки детского пуха. Они по-прежнему неподвижны, только глаз нацелен вверх, на меня, но цвет его пока еще не огненно-рыжий, как у Эльзы и Карла, а печальный карий.)