Как бы то там ни было, а хорошо приехать в свой город, уверенной ногой пройтись по асфальту — не по грязи вдоль забора, резиновые сапоги и буханка хлеба, — идти по своим улицам, твердо ступать на проезжую часть, как будто даже не взглянув, есть ли машины, но на самом деле краем глаза, одним мгновением оценив всю транспортную ситуацию, независимо следовать перед замершими в много рядов машинами (при условии, что никто из водителей не двинется умом именно сейчас), сумка через плечо, упругий, широкий шаг — такой сумки, брючек, куртки ни у кого нет, это моя родина, все мое, я уверенно себя чувствую среди машин, сутолоки, витрин, столицы. Мы все тут соль земли, проходящие молодые люди и девушки, красивые, стройные, со здоровыми, свежими лицами, — если такой парень, хоть один из целой этой толпы, любой, особенно стройный, в модной одежде, встретился бы там, на узловой станции, в поезде, в райцентре, мы бы познакомились, издали признав в каждом своего, а здесь таких своих — венец эволюции — полный город.
Но это чувство только первых дней приезда из деревни. Скоро оно проходит.
По-видимому, москвичам и ленинградцам — особая популяция — приходят в голову такие глупости в самодовольстве возвращения в столичный град.
Летом (сезон белых ночей) до того залюбуешься, что и пустынные ночные заводские пустыри вдруг покажутся очаровательными.
Темно-кирпичные корпуса прошлого века тоже не так уж и безобразны — обычно в них теперь заводоуправление, конторы, скромные женщины-плановики, бухгалтеры (у нас хорошая столовая, но я беру бутерброды из дому, мы пьем чай у себя в отделе).
Ждешь утреннего автобуса к поезду, перед отъездом в город ловишь последние глотки сельской идилличности, проносятся машины, но это не сплошной безликий поток: в прицепах, крытых кое-как брезентом, торопятся вывезти торф с Восточных полей, пока не развезло подходы к болотам, шоферы несутся на недозволенных скоростях, не сбавляя на крутом спуске; вот солдатики, черные, бритоголовые, жадно оглядывают стоящих на остановке девушек, можно улыбнуться; показался какой-то автобус, вблизи это невзрачный совхозный транспорт, прется в город куда-то за запчастями; крытый фургон с ревущими свиньями, прикованными, вонь распространяется после, когда машина уже прошла, как рев после сверхзвукового самолета, запах животного ужаса, омрачается весенний денек с его не то жаворонками, не то лиловой асфальтовой дорогой, отрадно просохшей, выходящей с полей. Вот еще фургон, еще и еще, на них тоже, как на торф, на солдат, не пожалели брезента.
Черная «Волга» с бонзой в сером стремится обогнать мрачную колонну, но впереди на повороте крутой спуск, и черная машина, как катафалк не то с факельщиками, не то со священником, похоронно движется малым лафетным ходом, замыкая процессию. Дорога жизни.
Вот бабушка всю жизнь верит в кислую капусту. Кислая капуста за нее вступится, она, может быть, за нее уже воюет.
Красные ботиночки Иры Костиковой.
Вот она стоит у учительского стола. Ее хвалят. Ножки в красных ботиночках аккуратно сдвинуты. Я не свожу с них глаз. Мне со своей парты она хорошо видна, у нее худощавое, болезненное личико, остренькое, я влюбляюсь в нее, но не свожу глаз и с ее ботиночек, мне кажется, что только у отличницы могут быть такие замечательные плотные ножки (хотя ее фамилия связана с чем-то костистым, худощавым) и только у таких замечательных образцовых девочек могут быть такие удивительные ботиночки на красных шнурках.
С тех пор даже имя Ирина, мне кажется, может быть только у девочек с таким остреньким личиком, беззубым, бескровным ротиком.