Все пережили эти свои романы с ветром.
Кого я больше всего ненавидела?
Тех, кто закрывал окно в вагоне.
Вот она, первая чувственная любовь.
Тут хороша какая-нибудь прядь, косынка, шарфик, хорошо выставить из окна руку с косынкой — но это уже не разрешалось — утянет за водокачку, оторвет встречный, зацепит за железные перила моста, и улетишь в реку.
Но можно махать.
Вон на пригорке стоят деревенские дети, серьезные девочки и их братик — малыш в одной рубашонке, он машет нам, он нас видит, и мы отвечаем ему.
Я и мои подруги, с которыми мы ехали, все были влюблены, и никто не скрывал этого, наоборот, изощрялись друг перед другом, как лучше его завлечь. Одна подставляла лицо, другая поворачивала голову так, чтобы волосы закрывали лицо, то хлопали косынками, то выливали воду, то вытягивали ленту на повороте, и казалось, что она стелется за нами, как весь наш состав, игрушечно изогнувшийся на повороте.
Никто ничего не скрывал, и хвастали знаками внимания — все равно что институтки, все влюбленные в одного преподавателя.
Попробую вспомнить еще эти эпизоды романа.
Как я стойко рвалась на волю.
Ветер на пароходе ночью (Николаев — Очаков), сухой, теплый из Африки.
Перемигивалась с маяком. Закрывала глаза и старалась открыть, когда маяк загорался. Закрывала-открывала, обманывая себя, что маяк горит все время, не гаснет, не мигает.
Наконец с палубы ушли все.
Весь месяц — сухой африканский ветер — сирокко, на вишнях в каждом саду — толстый слой пыли, на черных ягодах — светлый.
Сборы на танцплощадку. Дочь хозяйки, по нашим представлениям, немолодая, следы ее сборов — заколки, щипчики для бровей, дешевая пудра — наша брезгливость.
Но и зависть — очарование девичье — чувствовали очень редко.
Зацветание жасмина, воткнутые в волосы цветы и гуляние в обнимку взрослых девушек — тогда в их прически-корзиночки цветы так и просились (возможно, название отсюда).
Так и представлялось — главное состояние девичества — гуляние с цветами в волосах, с букетами, венками (начало Молодой гвардии — Уля Громова — с лилией), любоваться, грустить, томиться.
Особенно когда у нас над прудом зацветал недолговечный жасмин, как меня, семи-восьми лет, волновали эти взросло-девичьи «подруги-девушки».
Вот они обнимутся, воткнут цветы в косу и медленно побредут, возможно, запоют. Что дальше, уже не важно, этот фрагмент заключен в себе самом, но была и грусть, что этот кустарник, родственный ближневосточной маслине, отцветет очень быстро, вот этот, на солнечной стороне, уже опадает, но зато с другой стороны еще не распустился.
23 апреля ночью стук в окно:
— Кто там?
— Это я, Белла!
— А-а-а-а, Белка приехала!
Зажигается свет, открывается дверь. Греется на газовой плите чайник. Теперь не самовар. Овальные зайцы и утка с селезнем на стене. Шумит вода на мельнице, так что ничего другого с улицы в доме не слышно, блестят вымытые стекла, расплываются в них звезды — завтра начнется.
Сегодня 7 мая — пятница — лежала на бревне у заброшенной фермы. Встает дыбом от ветра дранка на дырявой крыше, рассохлись корыта. Давно растаскана на дрова дежурка. Бывало: сиживала на лавочке, не снимая лыж, жмурилась в ближние горизонты, наблюдала заячьи следы-черепа. Живал тут три года своей жизни один, метал черепами от стогов до этой фермы, не давал спутать свои петли с собачьими прыжками, живал да и пропал. Немеченые простояли всю зиму стога, не веселила дорога к лесу, а ферма и вовсе засквозила, выветрились последние охапки.
Хоть маленький сон записать — выехать из колеи, свернуть в снег и завязнуть.
Утром за завтраком рядом с чашкой белый лист как тарелка и ручка как черная пластмассовая туристская вилка, записываем сон.