— С одной стороны, сказано правильно. Большое искусство подобно луку, оно заставляет человека плакать. Однако свет в работах Виннегана — не простое отражение; он входит внутрь, преломляется там и выходит наружу. Каждый преломленный луч делает видимыми не различные детали находящихся внутри фигур, а сами фигуры. Миры, я бы сказал.
Я называю это пеллюсидарным преломлением. Пеллюсидар — это внутренняя поверхность нашей планеты, описанная в забытых ныне фантастических романах Эдгара Райса Берроуза, писателя двадцатого века, создателя известного Тарзана.
Раскинсон стонет, он вот-вот снова упадет в обморок.
— Пеллюсид! Пеллюсидар! Люскус, твой каламбур — это эксгумация ублюдка!
— Герой Берроуза пробил земную кору и открыл внутри Земли новый мир. Это был, так сказать, негатив земного ландшафта: континенты были на месте морей, и наоборот. Точно так же Виннеган открыл внутренний мир — вывернутые наизнанку представления среднего человека. И, подобно герою Берроуза, он вернулся с ошеломляющим повествованием о немыслимых опасностях своего путешествия.
И точно так же, как выдуманный герой обнаружил свой Пеллюсидар населенным людьми каменного века и динозаврами, мир Виннегана хотя и является современным на первый взгляд, архаичен при более внимательном рассмотрении, глубоко архаичен. В сверкании мира Виннегана можно обнаружить пугающее и таинственное пятно темноты, что аналогично крошечной неподвижной луне Пеллюсидара, отбрасывающей зябкую застывшую тень.
Далее я утверждаю, что обычное «пеллюсид» является частью «Пеллюсидара», хотя «пеллюсид» и означает «отражающий свет от всех своих поверхностей» или «пропускающий свет без поглощения или преломления». Картины Виннегана делают прямо противоположное, но под изломанным и перекрученным светом внимательный наблюдатель может заметить первичное свечение, ровное и сильное. Это свет, который связывает воедино все структуры и слои, свет, который я подразумевал, говоря ранее о белом медведе и веке людей, замкнутых друг на друга. При внимательном рассмотрении наблюдатель может заметить это, почувствовать пульс мира Виннегана.
Раскинсон близок к обмороку. Улыбка Люскуса и темный монокль делают его похожим на пирата, который только что захватил испанский галеон, груженый золотом.
Дедушка, все еще стоящий у перископа, говорит:
— А вот Мариам бен Юсуф из Египта, женщина цвета эбенового дерева, о которой ты мне говорил. Твой Сатурн — высокий, царственный, холодный. А эта парящая, крутящаяся, разноцветная новомодная шляпа! Кольца Сатурна? Или нимб?
— Она прекрасна и она была бы превосходной матерью для моих детей, — говорит Чиб.
— Аравийский шик. Твой Сатурн имеет две луны: матушку и тетушку. Ты говоришь, что она была бы хорошей матерью. А какой женой? Она хоть интеллигентна?
— Она так же остроумна, как и Бенедиктина.
— Значит, попросту глупа. Хороший выбор. Откуда ты знаешь, что влюблен в нес? За последние шесть месяцев ты влюблялся десятка в два женщин.
— Я люблю ее. Вот и все.
— До следующего раза. Можешь ли ты по-настоящему любить что-нибудь, кроме своих картин? Бенедиктина собирается делать аборт, да?
— Нет, если я отговорю ее от этого, — говорит Чиб. — Сказать по правде, я ее больше не люблю. Но она носит моего ребенка.
— Дай-ка я взгляну на твой пах. Нет, ты все-таки мужчина. На минуту я даже засомневался, достаточно ли ты ненормален, чтобы иметь ребенка.
— Ребенок — это чудо, способное поколебать секстильон язычников.
— Ты стреляешь из пушки по воробьям. Разве ты не знаешь, что Дядюшка Сэм готов вырвать собственное сердце, лишь бы сократить прирост населения? Где ты жил все это время?
— Мне пора идти, дедушка.
Чиб целует старика и возвращается в свою комнату, чтобы закончить последнюю картину. Дверь все еще отказывается признавать его, и он вызывает правительственное Бюро Ремонта только для того, чтобы ему ответили, что все техники сейчас на Народном Фестивале. Он покидает дом, дрожа от ярости. Флаги и воздушные шары трепещут на искусственном ветру, поднятом ради такого случая, а у озера играет оркестр.
Дедушка смотрит на него в перископ.
— Бедный дьявол! Его боль — это моя боль. Он хочет ребенка, а внутри у него все разрывается, потому что эта бедная и чертова Бенедиктина собирается убить его дитя. Часть этого мучения, хотя он и не понимает этого, в том, что он осознает в этом ребенке себя. Его собственная мать сделала бесчисленное — ну, может, чуть поменьше — количество абортов. Боже всемилостивый, он мог бы быть одним из них, еще одним ничем.
Он хочет, чтобы его ребенок имел свой шанс. Но тут я не в силах сделать ничего, совсем ничего.