<…> Знаете ли Вы о том, что в июне в Париж, а потом к нам, со мной, приезжал Валерий Перелешин? Из Голландии, куда его пригласили и где прославляли и потчевали слависты. Мы говорили о стихах, он мне давал очень ценные советы, и во мне поднялась настоящая поэтическая буря, я даже во сне писала стихи, но некогда было наяву, и, как только он уехал, все утихло и затянулось тиной <…>.
Вот Лидия Хаиндрова уже умерла. Мы с Валерием успели черкнуть ей, она получила. А в последнем письме писала, что больна <…> и чтобы я не бросала стихов. Завещала. Я очень любила Лиду <…>.
10 ноября 1993. Иссанжо
Милая Муся,
Не имеете ли Вы сведений об Ирине Лесевицкой? Я давно уже получила от нее очень невнятное письмо, в котором она просила меня ответить скорее, так как ей уже осталось недолго жить. Я написала сразу, послала заказным, но ответа нет. И предыдущих моих писем она или не получила, или… забыла по болезни.
Разбирала старые письма, так как голландский архив просит письма Валерия Перелешина, и прямо сама заболела — так больно ворошить наше трудное прошлое, нашу долгую дружбу. Почти никого не осталось. А я никак не могу написать о Перелешине. Совсем стала «неисправной», только думаю и очень хочу. И масса всего, что надо сделать. Или это тяжесть старости?
Надеюсь, Вы здоровы и «управляетесь» с жизнью хорошо. Целую <…>.
С.А. Грэсу
10 марта 1970. Париж
Дорогой Сергей Анатольевич,
Долго я собиралась ответить на Ваше письмо от 20 января и наконец собралась. Нельзя сказать, чтобы я «завертелась в вихре парижской жизни», — живем мы тихо: муж ездит на работу, приезжает домой на обед, опять на работу и домой на ужин. Соответственно этому я хожу за продуктами, готовлю, немного вожусь по дому. Но без сада работы меньше, чем на Таити, успеваю повозиться и для себя, хотя недостаточно, чтобы вовремя ответить на все письма да еще отработать новые стихи. Написала целую кучу, но все еще в сыром виде. У меня всегда так вначале пишется почти одним махом, а потом некогда и скучно поправить «ляпсусы».
А то что мои стихи «великолепны» и даже стоят больше малых пушкинских, это уж Вы, мой друг, махнули… Спасибо, конечно, за такое лестное мнение.
Спасибо и за то, что Вы уделили так много дружеского внимания моей персоне и моим переживаниям: чуть ли не все Ваше письмо обо мне. Я очень ценю Ваше желание мне помочь морально. Я думаю, что я так и сделала: успокоилась душевно, а физически — это не моя проблема. Мне все еще не хватает плавания и верховой езды, это понятно после долгих лет движения (танцев), но возраст выручает меня и в этом: больше всего хочется сидеть дома.
Судя по Вашему письму, Вам кажется, что я склонна к «романтике» (именно в кавычках). Это неверно, — даже в молодости я никогда не искала «калифа на час». Дружба — другое дело, я очень ценю дружбу.
<…>
Я понимаю, что «жизненная позиция» важна особенно в моем возрасте (ведь вся моя бывшая самостоятельность зависела от молодости — танцы, показуха платьев и т.д.), но вместо того чтобы заполнить пробелы образования и обогащаться новыми возможностями, я билась с языками, с кулинарным искусством, с устройствами бесчисленных домов и т.д. И не очень жалею: я прошла большую внутреннюю школу, молчком, и она стоит больше, чем внешнее образование. Во-первых. А во-вторых, самое трудное уже пройдено, хоть и поздновато. <…>
Что касается потомства, которое будет читать мои стишки, это уж Вы оптимист. В какой же это стране будут читать? Эмигрантская литература вымирает, так же как и авторы, а до России мы не дойдем.
Как здоровье Смолиных? Бываете ли Вы у них? Я еще не ответила на его милое письмо, поблагодарите его от меня, — пока я раскачаюсь. Как Вы думаете, хотелось бы ему получать «Возрождение»
[96]отсюда, м.б., я могла бы устроить.Вернемся к Парижу: мне трудно судить, нашли бы Вы то же удовлетворение в Париже, как и раньше. Все очень меняется. Меня возмущает даже то, что, ломая старые чудесные дома, на их месте строят новые, «модерн», которые, может быть, и хороши, но не рядом же со старыми, тем более что они не только рядом, а вплотную, приклеены друг к другу. В воскресенье мы прогуливались по Марсову полю, которое около нас, и вокруг него, и я с грустью смотрела на старый дом, наполовину уже разрушенный, так что остались только три этажа. На третьем, под самыми обломками, все еще красуются два чудесных старинных барельефа: гирлянды цветов и две женские головки, блаженно улыбающиеся прохожим. Шел мокрый снежок, как и почти каждый день теперь, на носу у «дам» застряли снежинки, и я думала о том, что, как только выглянет солнышко, соберутся рабочие, и уже не снежинки, а молот пройдется по этим носам. По этим улыбкам…
И потом втиснется удобный «модерн», нелепо зажатый старыми домами, но зато такой рациональный, такой трезвый… Чего там улыбаться со стены.
Эйфелева башня мне тоже не особенно-то нравится. Конечно, она уже стала неотъемлемой частью Парижа, вросла в него… Но мне больше нравится старый Париж с его Нотр-Дам, Понт-Нев и т.д.