Всего в огромной папке было 150 листов, которые в конце XIX века привез из Японии еще дедушка Димы. Кроме гравюр, у них была уже большая коллекция японских нэцкэ, русский старый фарфор, много антикварных мелочей, большая библиотека книг по искусству, в основном итальянских. Я подумал, что, живя в такой обстановке, просто нельзя не стать художником. Отец Димы пригласил меня пройтись как-нибудь по антикварным магазинам. “Мой сын в этом ничего не понимает, а мне одному скучно”, – объяснил он. И действительно, несколько раз мы с ним совершили такие походы. Начинали обычно с “Метрополя”, затем Арбат, затем лавки на улице Веснина, на Смоленке, на Тверской. Отец Димы любил щегольнуть перед продавщицами своей эрудицией и знанием старины.
“Девушка, что ж у вас на этикетке написано – «Репетир XVIII век»! Это же явно начало XIX века”. Или: “Девушка, покажите мне вон того Гарднера! Да что вы мне Попова даете, не отличаете, что ли?!” Все продавщицы его узнавали и, по-моему, – терпеть не могли. Он познакомил меня со знаменитой Анной Федоровной в отделе гравюр на втором этаже “Метрополя”. Я общался с ней до середины семидесятых годов. Она считала, что у меня хороший вкус, и иногда даже звонила мне домой с какой-нибудь просьбой. Иногда мы заходили с отцом Димы в его любимое кафе “Артистическое”, где он подчеркнуто шумно, стуча тростью, здоровался с Масальским или Топорковым. Казалось, он знал пол-Москвы.
Но вот где-то в начале пятидесятых в школе, на переменке Дима с бледным перекошенным лицом тащит меня в уголок и говорит шепотом: “Отца арестовали! Обыск был – всё забрали! Все гравюры, все коллекции, книги, все его вещи!” Мне вдруг показалось, что в этих словах – вся суть ареста. И как-то машинально говорю: “Не плачь, я думаю, его ненадолго забрали – выпустят! Он им не нужен!” Проходит два или три месяца. Опять на переменке Дима бросается ко мне, радостный: “Выпустили! Ты точно угадал! Заставили отказаться от всего!” Я потом как-то позвонил поздравить с возвращением. Отец Димы сказал каким-то не своим, чужим, тихим голосом: “Лучше бы они меня расстреляли”. Вскоре он скончался от инфаркта. А еще через год, уже окончив школу, Дима повесился.
В конце восьмидесятых я спрашивал в Музее Востока про эту коллекцию гравюр, там ее не было.
Последняя капля
Итак, эпизодом с вручением премии битвы с моим педагогом не кончились. Он, будучи моим преподавателем живописи последние два года, буквально ломал и крушил те слабые зачатки какой-то оригинальности, которые начали у меня проявляться.
Возможно, он хотел лучшего, возможно, я очень заблуждался, но со временем его ненависть ко всему, что я делаю, стала просто патологической. Он требовал от учеников срисовывания натуры, а я хотел из каждой постановки или портрета сделать нечто свое. Чтобы был не робкий этюд, а нечто осмысленное. Он брал мою палитру, добавлял еще полтюбика белил – и все это смешивал в “фузу” серого цвета. А потом замазывал то, что было у меня. Это бы полбеды. Окончательно он разозлился, когда я привез с практики картину “Могила Гайдара”. Кричал: “Опять вы за свое! Что это такое – надгробный плач? И что за формат, где вы это видели? Икон, что ли, насмотрелись? Вы что, не знаете, что есть золотое сечение, что вы ученик, не художник? А у вас формат 3:1! Это формализм чистой воды! Не хочу с вами работать, уходите!” И дымя папиросой, бросал на холст пепел. Не желал слышать объяснений. Между тем из других мастерских приходили коллеги посмотреть, и все сходились на том, что картина получилась, что не стоит обращать внимания. Но было уже поздно. Я ушел с диплома, поняв, что он меня доломает.
Сумерки богов
Последние месяцы жизни Сталина были отмечены в Москве мрачной атмосферой страха, подозрительности, почти первобытного ужаса, как перед концом света.