Мы схватились, помчались тоже, но Виктор еще решил зайти за Тамарой, своей женой-балериной, в театр Станиславского и Немировича-Данченко. А я, тут же у театра, занял место в траурной очереди в Колонный зал. Было около трех часов дня. И вот этот отрезок Пушкинской улицы (теперь Дмитровка) от театра оперы и балета до Колонного зала мы проходили 9 часов! Вначале все было хорошо, очередь как очередь, стояли спокойно, никуда не рвались. Пока стояли на месте, Селиванов мне говорит: “Ты понял, в чем смысл этого театра, который Лаврентий Павлович нам устроил?” – “Нет, мне как-то все равно, я думал, что это надо бы все в кино снять: улицы, снег – и этот автобус странный, везет вождя”. Виктор снова: “Тебе-то терять нечего, вот и не подумал. А я должен все отцу рассказать, это ж понять надо, какой расклад наверху теперь будет. Я так понял из всего, что мы с тобой увидели, – Берия просто сам себе праздник устроил, без свидетелей. Я это так понял, что смерть «папы» – его личное торжество, что это его личная заслуга, значит, собирается теперь первую скрипку играть! Все ясно! Я только думаю – что же, этот автобус из Кунцева так один и ехал? Или была охрана, и ее специально за углом где-то оставили?” Так мы болтали, вспоминали недавний французский кинофестиваль, фильмы, которые смотрели в “Ударнике” в 9 утра, пропуская уроки. И вдруг из боковых переулков, откуда-то чуть ли не с крыши, повалили толпы народа и началась давка. Вскоре улица была до отказа забита толпой, нельзя было и уйти, сзади напирали еще хуже. Стало темнеть. Стоял крик, ор, летели шапки, галоши, камни. Боковые улицы перегородили грузовиками, но это не помогало. Помню, как в Столешниковом какой-то генерал в папахе, в парадной шинели, стоял в кузове грузовика и надрывно призывал народ к порядку. Но на него засвистели, заорали, сбили с него папаху, чем-то закидали. Помню его лицо в ужасе – началась настоящая анархия, народ загулял. Солдат просто давили, курсантов не стесняясь били. Это был пролог завтрашних жертв на Трубной и Неглинной. Мы смотрели во все глаза, стараясь не упасть под ноги. Но все-таки двигались и чуть позже полуночи вошли в Колонный зал под светом юпитеров и стрекот киноаппаратов. В самом Колонном зале все чинно, торжественно, траурная музыка, Бетховен, знамена, цветы, венки, почетный караул и т. п. Но сам Вождь в гробу – шок! Лучше бы не видеть, а оставить образ с портретов. Лицо без грима, в оспе, рыжеватые усы, остатки “зачеса”. Но главное – мертв, все-таки мертв! Впереди – свобода! Трудно поверить, но вот
Загадка Аллилуевой
Младший брат ближайшей подруги моей матери Фаины Майминой, в то время кремлевский курсант, оказался на посту возле покоев супруги вождя в роковую ночь 8 ноября 1932 года. Вся охрана “кунцевского дома” знала, что ночью Сталина не было, что “Надя” разыскивала его по всем адресам. Рано утром Хозяин приехал, и в комнатах Аллилуевой разразился громкий скандал, а затем – что-то вроде выстрела. Курсант этот стоял, по его словам, “окаменев от страха”. За его спиной, в вестибюле, был телефон. Он услышал, как Сталин подошел, взял трубку и сказал “твердым, уверенным голосом с сильным грузинским акцентом”: “Клим, приезжай, я застрелил Надежду” (с упором на слово “застрелил”). Вскоре появился Ворошилов, стал кому-то звонить, вызывать врачей. Сталин не выходил. Всю смену охраны тут же заменили новым составом.
Брат Ф.Б. Майминой тогда же рассказал все в лицах своей сестре, от которой я не раз слышал этот рассказ. Это была скромнейшая женщина, всю жизнь проработавшая редактором многотиражки на заводе “Шарикоподшипник”, не склонная к фантазиям, за которые можно поплатиться своей жизнью. Моя мать, единственная, также от нее слышала эту историю. Они дружили с Фаиной с юности, еще с двадцатых годов. Но мать воспринимала этот факт как доказательство “мужества и принципиальности” Хозяина и не удивлялась.
H. С. Аллилуева была известным партийным деятелем, и никто в среде партийцев не хотел принимать бытовую версию Ворошилова о “самоубийстве на почве ревности” к жене какого-то Гусева. Мама всю жизнь считала, что разногласия Сталина с женой были принципиального политического порядка, а не бытового. И это, по ее словам, оправдывало его страшный поступок: “Так и надо решать принципиальные разногласия, и стыдиться тут нечего”.
Курсант тот вскоре был переведен куда-то на восток, где и умер. У меня никогда не было сомнений в достоверности этого рассказа, как и других, камнем лежащих в памяти многие годы и десятилетия. Тем не менее я никогда не хотел ничего озвучивать. Ведь документов нет, одни слова, а к облику Кобы, на мой взгляд, они ничего нового не добавляют.
Кратово и Переделкино