Просто книжная Кэт умерла при родах, а эту бог миловал. И вот, помилованная, живет она своей странной жизнью, утром кормит отца, днем сидит в каморке бок о бок с девицей, которой время от времени звонит муж, и они, видимо, счастливы. Вечером Кэт возвращается домой, кормит отца и снова пишет. Сочиняет копеечные романы о Молли или Долли, открывающих двери своих домов и сталкивающихся нос к носу с уготованным им счастьем. Она подписывает романы вымышленным именем и никогда не публикует их в своем издательстве. Потому что ей за них стыдно, потому что она им не верит.
Конечно, она похожа на очковую змею. И одета — хоть плачь, сплошная какая-то синтетика, обтягивающие тощее тело водолазки. Но ведь неизвестно, что сталось бы с той, бумажной Кэт, если бы она не умерла.
Оленьке вдруг стало страшно — как тогда, когда Вата опускалась на хлипкий дачный домик. Ей показалось, что роды — это та же Вата, от них не убежишь. И в шкафу от них не спрячешься. «Надо быть храброй, — сказала она себе вслух, дома-то никого не было. — Хоть храбрые и умирают».
Ей расхотелось думать о Кэтрин — настоящей и книжной. Ей расхотелось их жалеть. Да, ей было кого пожалеть. Себя. Как ни крути, ты один.
Не надо говорить, что сейчас другая медицина.
Разве в медицине дело. Просто ты на свете один, и, когда становится душно, никто не в силах открыть тебе легкие, чтобы вдохнуть в них кислород. Надо быть храброй. Или, может, не надо было читать эту книгу. Там мальчик родился мертвым, задохнулся, запутался в пуповине. Он был похож на свежеободранного кролика и не кричал, как же ему кричать.
Было странное чувство, что все это происходило с ней, или, может, не с ней, а с Кэтрин, когда она была молодая и не носила таких отвратительных очков.
Это она просила наркоз. Это она просила его еще и еще. И это у нее было такое серое лицо, когда в круге лампы «доктор зашивал широкую, длинную, с толстыми краями, раздвинутую пинцетами рану», а другой доктор накрывал ей лицо резиновой маской. И Оленька заревела на фразе «Это было похоже на картину, изображающую инквизицию».
Нервы, просто нервы. Она посмотрит какой-нибудь хороший веселый фильм, и все пройдет.
Только с Кэтрин уже не будет по-прежнему. Война окончена.
Прощай, оружие.
Кэтрин сидела, строчила — как всегда размашисто, без полей. Иногда подтягивала к себе толстенный словарь: нетерпеливо листала, затем вела пальцем по строчкам, ища слово. Возле лампы у нее стояла маленькая круглая штуковина для борьбы с пальцеслюнявленьем — коробочка с сырой губкой. Перед каждой атакой Кэтрин тыкала в губку перстом — так, будто хотела стол продырявить. Она переводила какого-то современного американского классика и заметно нервничала. Ей явно было не по нутру его скромное творчество.
В другое время вся эта сцена — особенно смачивание пальца — вызвала бы у Оленьки приступ раздражения. Но сейчас она сидела и улыбалась, как блаженная. Она хотела заговорить, но не знала, с чего начать.
— Кэтрин?
Молчание.
— Кэтрин…
Задрала голову, глаза тучками затянуты: недовольна. После двухмесячной перелицовки всякой любовной мути имеет человек право выбирать автора? Она уж подобрала бы себе приличного. Приличного, а не модного. Ну что это такое, ей-богу: «Глаза его были мокрыми ранеными ковриками». И как толковать прикажете? А потом скажут — переводчик бездарь.
— Кэтрин… Вы заняты?
Нет, в бадминтон играю.
— Вы что-то хотели, Оля?
— Да… Я хотела… я хотела сказать, что жду ребенка.
Глаза все еще в тучках, но те быстро-быстро разбегаются. На смену — голубое удивление:
— Почему… вы мне доверяете?
— Я прочла «Прощай, оружие!», я так плакала. Будто это произошло со мной. Со мной и… с вами.
Кэтрин сняла очки.
Она смотрела на Оленьку и ничего не говорила. Потом как-то обмякла.
— Слушайте, Оля… Вы больше никому не признавались? Про…
— Про ребенка?
— Д-да… Молчите, я вас умоляю. Тут уши не только у стен, а даже у дверных петель.
Оленька улыбнулась:
— Хомячьи уши?
— Разные. Вы многого еще не знаете. Потом поговорим.
Надела очки, уткнулась в бумажки. Снова подняла голову:
— Они вас сожрут, если узнают. Им нужен корректор.
Больше она не сказала ни слова. Про пальцетыкательницу забыла и слюнявила палец всякий раз, когда лезла в словарь.
— Вы идете домой?
Кэтрин укладывала исписанные листы в сумку. Спросила, не повернув головы. Между ней и этой девчонкой пока ничего не было. К тому же за девочкой, похоже, муж заезжает. Ну и прекрасно. Ну и не о чем тогда говорить.
— Да.
Кэтрин взяла со стола очки, свои старые, любимые, нелепые очки, кому не нравится, того не спрашивают. Очечник весело клацнул.
— Разве за вами…
— Нет!
Оленька подумала, что они могут осесть с Кэтрин где-нибудь в кафе, на полчасика. Сейчас шесть, а Володик появится не раньше начала восьмого. У метро есть приятная кафешка.
— Ну раз нет, тогда идемте.
Входная дверь захлопнулась за ними, и их окатило волной холодного ветра. Вчера начался ноябрь.
Пересекли двор. Яблочки то ли дворник умёл, то ли сами разбежались.
Вышли за ворота.