А в жёлтых листьях тополей
Живет отрада:
— Была Эллада на земле,
Была Эллада…
Прежде всего следует заметить, что и у Пастернака упорядоченный разностопник — сочетание 4-стопного с 2-стопным ямбом — не первый
опыт. Еще в 1917 г. в книге «Не время ль птицам петь» вторым стихотворением стоит «Тоска»: «Для этой книги на эпиграф/ Пустыни сипли, /
Ревели львы, и к зорям тигров /Тянулся Киплинг» (I, 111). Он даже пытался написать нечто вроде революционной баллады, во всяком случае,
портрет этим размером:
Я увидал его, лишь только
С прудов зиме
Мигнул каток шестом флагштока
И сник во тьме.
……………………………………
Был юн матрос, а ветер — юрок:
Напал и сгрёб,
И вырвал, и задул окурок,
И ткнул в сугроб.
Пастернак, видимо, сам понял, что для больших повествовательных произведений этот размер не годится, и на время отказался от него, а
для ряда эпических произведений избрал либо 4-стопный ямб («9-е января», «Высокая болезнь»), либо 5-стопный ямб («Спекторский»), однако 7
часть «Лейтенанта Шмидта» написана этим размером:
Он тихо шёл от пушки к пушке,
А даль неслась.
Он шёл под взглядами опухших
Голодных глаз.
И вот, стругая воду, будто
Стальной терпуг,
Он видел не толпу над бухтой,
А Петербург.
Трудно сказать, насколько был близок Р. Мандельштаму Пастернак: с одной стороны, родственное художническое видение, но — не та
перспектива, не та температура: у Пастернака — темперамент, у Роальда Мандельштама — неистовство («Неистовый скальд»). Стало быть — иная
музыка. Подобный размер встречается у Боратынского:
Когда взойдёт денница золотая,
Горит эфир
И ото сна встаёт, благоухая,
Цветущий мир,
И славит все существованья сладость;
С душой твоей
Что в пору ту? Скажи: живая радость,
Тоска ли в ней?
Есть у него и шуточное стихотворение, написанное тем же размером:
Мою звезду я знаю, знаю,
И мой бокал
Я наливаю, наливаю,
Как наливал.
Гоненьям рока, злобе света
Смеюся я:
Живёт не здесь — в звездах Моэта
Душа моя!
Когда ж коснутся уст прелестных
Уста мои,
Не нужно мне ни звёзд небесных,
Ни звёзд Аи!
У Фета есть стихотворение, в котором сочетание пятистопного и двухстопного ямба усилено ритмико-синтаксическим повтором-кольцом, как
заметил Эйхенбаум[322]:
Я полон дум, когда закрывши вежды,
Внимаю шум
Младого дня и молодой надежды,
Я полон дум.
Однако гораздо вернее вновь обратиться к Серебряному веку — к Блоку (у которого, видимо, черпали и Пастернак, и Р. Мандельштам — и не
только они[323]):
Мы живём в старинной келье
У разлива вод.
Здесь весной кипит веселье,
И река поёт.
Или:
Там неба осветлённый рай
Средь дымных пятен.
Там разговор гусиных стай
Так внятен.
Однако в последней строке последней стопы Блок нарушает монотонное чередование и усекает стопу, оставляя односложник [324]. У Блока, на
мой взгляд, самый пластичный и музыкальный стих в Серебряном веке, несмотря на все экзерсисы Брюсова и Белого, поскольку у Блока —
абсолютный прирожденный слух, у них — математика, метроном. К этому размеру он возвращался позже — в 1913 (III, 287):
Из ничего — фонтаном синим
Вдруг брызнул смех.
Мы головы наверх закинем —
Его уж нет…
Хотя и в этом стихотворении в последней строке последней строфы — односложник («И всполошив её напрасно,/ Зачах»), тем не менее,
внимательный читатель (каковым несомненно являлся Пастернак) мог оценить все достоинства и недостатки данного размера. Кроме того, как
показано выше, Пастернак методом проб и ошибок понял на «Матросе», что этот размер для баллады и повествования не очень подходит. Итак,
остается — лирика, любовь, неуловимая игра света и тени, как у Фета, но тот предпочитал хорей или трехсложник. Решающим было, очевидно,
введение повтора-рефрена: «Свеча горела на столе, / Свеча горела». И вот оказалось, что верно найден тон, и тема — любовная лирика, словом,
семантический ореол, точнее — романс. Остается лишь гадать: если действительно Роальд Мандельштам ориентировался только на Блока, каким
чутьем ему удалось сдвинуть этот самый семантический ореол, и — получилось экзистенциальное переживание о невозможности утолить «тоску о
мировой культуре», даже приобщиться к ней, однако сам факт, что она была, — отрада. И тема крупнее, и вместо свечи — Эллада, и «цепи тихих
фонарей» соединили Ленинград 1950-х с античностью, и поэт обрел мужество и осознал свой способ борьбы — свое оружие: «Быть может, лучше
просто петь, /Быть может лучше?» Вопрос, быть может, риторический. А все же — «Была Эллада на земле,/ Была Эллада…» И опять-таки отметим,
что стихи проклятого поэта не могут быть пронизаны таким чувством и озарены таким светом.
Последний поэт
Он знал, что скоро умрет. Мысль о неизбежной и скорой смерти нелегка и в преклонном возрасте, однако поразительно то, что в его стихах
очень мало элегий и вовсе нет жалости к себе (жалость есть лишь в элегиях на смерть повесившегося друга художника Преловского и девочки-
соседки, умершей от туберкулеза); нет у него и жалоб на судьбу. Лишь однажды, когда он еще не научился терпеть боль, с которой смешалась и