Пошли привычные и нервные генштабовские будни. И работа почти без выходных, и командировки на хорошо знакомый полковнику полигон Капустин Яр под Астраханью.
Правда, туда Гаевский уже летал в качестве деда – у дочки родился мальчик, которого назвали Артемом, Темушкой, – ну разве не понятно, почему?
Жена Гаевского вынуждена была прекратить попытки стать кандидатом филологических наук из-за серьезных разногласий с заведующим кафедрой Тормасовым во взглядах на литературное мастерство Набокова.
Тормасов категорически отказывался признавать Набокова классиком русской литературы, а на ученом совете (куда Людмила Георгиевна подала жалобу) и вовсе обозвал писателя ловким словесным манипулятором, языковым трюкачом, и даже «мошенником формы, презирающим классические каноны романа».
Там пошла многословная и запутанная дискуссия между учеными мужами, и Гаевской показалось, что большинство их поддерживает Тормасова, не дающего хода ее кандидатской.
– Я не допущу, чтобы моя кафедра стала рассадницей литературной пошлости. Это в равной степени касается и Набокова, и Бродского, и Солженицына! – с азартным раздражением говорил Тормасов на ученом совете. При этом Савойский, Греков и Дудин, престарелые члены совета с коммунистическим прошлым, встали и аплодировали стоя. А Гольц и Войнович, молодые кандидаты филологических наук либерального толка (один защитил диссертации по Бродскому, а второй – по Солженицыну) выкрикивали «Позор!» и покинули зал в знак протеста. А еще один молодой филолог либерального сорта, доцент Сосницкий, всегда выступавший на стороне Гольца и Войновича во время яростных дискуссий на кафедре, остался на месте и лишь театрально хватался за голову.
– Да вы что, – с ума сошли! – яростно кричала Гаевская, – вы что – сбрендили? Это же гордость нашей литературы!
– Людмила Георгиевна, – таким же страстным и громким тоном отвечал ей Тормасов, – гордость нашей литературы никогда не поливала зловонным ядом наше же Отечество! И не убегала за кордон облизывать чужие тарелки… А… а вместе со своим народом переживала его радости и трагедии! Вместе со своим народом хлебала щи из одной тарелки!
– Да, да, да! – поддерживал Тормасова его зам Воскобойников, – и Бродский, и Солженицын получили, по сути, не Нобелевские, а антисоветские премии! Это же и пьяному рязанскому ежику понятно! А что касается вашего Набокова, то какая же он гордость русской литературы, если сам называл себя американским писателем! И вы это лучше меня должны знать!
– Но у меня вопрос, господа! – вскричал тут и Сосницкий, – если кандидатская Гаевской концептуально не годится, то кто же тогда утверждал ее концепцию?
И он ехидно посмотрел на Тормасова.
– Я утверждал концепцию, – суровым тоном ответил Тормасов, – но соискательница самовольно изменила ее… Она нафаршировала работу субъективным позитивизмом вместо того, чтобы включить критические регистры! Она не сумела глубоко разоблачить примитивность набоковских образов и стилистическое фиглярство писателя, чуждое русской классической литературе! Хотя я много раз указывал ей на это!
– По-моему, вы слишком предвзято относитесь к ее работе, – наклоняясь к черной сливе микрофона, уже осторожней катил бочку на Тормасова Сосницкий, – я читал некоторые отрывки из научной работы Людмилы Георгиевны, и мне показалось, что она открывает миру некоторые малоизвестные аспекты писательского мастерства Набокова…
– Вы о чем? – жестко спросил Тормасов.
– Да хотя бы о том, как Гаевская препарирует синестезию Набокова. Это же новое слово в искусстве литературного анализа…
В этот момент Тормасов лихорадочно стал листать кандидатскую Гаевской. Нашел нужную ему страницу, злорадно усмехнулся и сказал:
– Синестезия, говорите? А как вам вот это? Вы послушайте это «новое слово» (тут был ехидный тон) в искусстве литературного анализа… Вот, вот что мы читаем у Гаевской: «Синестезия у Набокова – это особое писательское восприятие, когда при раздражении одного органа наряду со специфическими для него ощущениями возникают и ощущения, соответствующие другому органу чувств, иными словами, сигналы, исходящие от различных органов чувств, смешиваются, синтезируются. Тут и писатель, и читатель не только слышит звуки, но и видит их, не только осязают предмет, но и чувствуют его вкус»…
После эти слов, Тормасов оторвал взгляд от текста и насмешливым тоном произнес:
– Это не синестезия! Это, извините, смесь шизофрении с паранойей!
Зам Тормасова Воскобойников услужливо хихикнул.
И Людмила Георгиевна шумно хлопнула дверью. Слезы ее упали на белый листок, на котором она своим детским почерком написала слово «Заявление».
Тормасов в тот желтый и промозглый осенний день и в своем кабинете, и в коридоре, и даже из открытого окна кафедры уговаривал ее забрать заявление, но она, встав уже во дворе на мокром и толстом ковре из опавших кленовых листьев, гордо вскинула голову вверх и на виду у толпы курящих возле урны студентов, крикнула:
– Ни за что!
А после паузы добавила:
– Все кончено!.. Все, все, все!
Хотя ей очень хотелось крикнуть: «Между нами все кончено!».