– Не виляйте хвостом, полковник! – каким-то резким, соленым голосом ответила ему Анна, – да, я показала Тормасову флешку! Он на коленях поклялся мне, что с этим блядством покончено, как с рабством в Америке! А я предупредила его, что повешусь на балконе, если он не сдержит слова! Я даже веревку ему показала. И вы тоже проведите воспитательную беседу со своей бл… со своей женой. Все!
И она отключила мобильник.
После этого разговора Гаевский стал сам себе объяснять перемены и в поведении жены, и в ее отношении к Тормасову тем, что этот холеный профессор, видимо, все же раскрыл Людмиле содержание флешки. Хотя полной уверенности в этом у Гаевского не было.
Артем Павлович, даже спустя год после разоблачения Анной оргии в спальне Тормасовых, частенько задавал сам себе один и тот же проклятый вопрос: может ли он предъявлять Людмиле какие-то претензии в неверности, если у самого было рыльце в пушку? Ведь получалось несправедливо: ей блудить с Тормасовым нельзя, а ему с Натальей было можно?
Он и сам не заметил, как со временем из ревнивого мужа потихоньку превращался в справедливого судью и даже в адвоката для собственной жены. Впрочем, и для себя тоже.
Однажды он решил избавиться от этого ненавистного вещдока в виде флешки и уже направлялся к мусоропроводу на своем шестом этаже, но на полпути остановился, представив, что флешка может попасть кому-то в любопытные руки и тогда… Тем более, что везде сующая нос дворничиха Надя жила в этом же доме. Хотя можно было разломать, раздробить молотком флешку, – да было еще сто способов наверняка уничтожить ее, но Гаевский почему-то решил избавиться от флешки совсем иначе. Во время вечерней прогулки по крылатским холмам он спустился к реке и выбросил флешку в воду, – Москва-река навеки скрыла любовные утехи Людмилы и Тормасова…
А на обратном пути к дому Артем Павлович зашел в храм, чтобы еще раз поговорить со священником Агафоном. Он зашел в правый, тускло освещенный предел церкви, и встал в очередь исповедующихся.
И вдруг взгляд его, скользнувший по головам и спинам прихожан, словно прилип к темной шали и черному плащу стоящей далеко впереди женщины. То была Людмила. Гаевский лихорадочно соображал, что ему делать. Он встал за спину крупного мужика в кожаном пальто, постоял с минуту, а затем быстро, бочком, бочком, бочком вдоль стены, протиснулся к выходу, а там – уже за тяжелой дубовой дверью, повернулся лицом к храму, поклонился ему и перекрестился. А затем по хорошо растоптанной дорожке, змеившейся среди высоких зарослей старой травы, спустился с вершины холма вниз, к роднику, и долго сидел там на сырой скамейке, пытаясь понять – почему он трусливо сбежал из храма, чтобы не попасть на глаза жене.
Ну было же этому его поступку какое-то объяснение? Он побоялся стать свидетелем греховной исповеди Людмилы? Черт его знает. А ведь раньше она вроде никогда, никогда не исповедовалась. И когда однажды, еще несколько лет назад, он тактично спросил ее об этом, она как отрезала:
– Мне не в чем каяться.
О, как же сверлило и выжигало его душу любопытство, – что в те минуты говорила священнику жена? Но тайна сия была ему недоступна. И было глупо думать, что Агафон может раскрыть ее.
Дома, за неспешным семейным ужином, Людмила спросила его:
– Чай или кофе?
– Кофе, – ответил он, и, насыпав коричневых гранул в неглубокую белую чашку, добавил туда же сахара, и уже было намерился растирать по дну чашки эту смесь позолоченной ложечкой (как всегда это делала Наталья), но передумал…
Этот его «бзик» раздражал Людмилу.
Он уже спал, когда на кухне напористо забренчал домашний телефон. Проснувшись от его тревожного звука, Гаевский услышал, как Людмила (она сидела за своим компьютером в зале) прошлепала на кухню и что-то там бубнила.
Затем вошла в спальню, – Артем Павлович тут же спросил ее:
– Кто это так поздно трезвонит?
– Курилов просит домашний телефон какого-то Струговца.
– В моем портфеле возьми телефонную книжечку… Открой на букве «С», – ответил Гаевский и снова погрузился в сон.
Когда утром Артем Павлович сел завтракать, его потрепанная телефонная книжечка с закладкой в виде фантика от шоколадной конфеты лежала на краю стола.
Людмила чекрыжила сосиску ножиком и каким-то странным тоном (смесь лукавства и хитрости) сказала Гаевскому:
– А ты, оказывается, уже научился писать хорошие стихи… Но почему-то не показываешь мне их?
– Боюсь твоей критики, – ответил он, мгновенно догадавшись, какие именно стихи имеет ввиду Людмила.
– А я вот вчера ночью, когда искала для Курилова телефон этого самого… Как его?
– Струговца.
– Да-да, Струговца… И случайно нашла твои чудесные стихи. Они такие душевные, такие загадочные… Когда ты их написал?
– Кажется, в августе, там же ясно сказано – «Снова август»…
– Но мы ведь с тобой в августе никуда на поезде не ездили…
– Ну, август – это так… Фигура речи…
Ложечка, которой Артем Павлович размешивал парующий кофе, описывала нервные круги в чашке. А Людмила, прожевав бутерброд, начала распевно читать: