Но, возвращаясь к Самарину, в дальнейшем, когда мне приходилось его наблюдать, мое мнение о нем не изменилось. В те годы это была самая мрачная фигура на факультете, если не считать Ахмановой. Он разогнал со своей кафедры почти всех порядочных людей… Рассказывали, что в год моего поступления он кричал в приемной комиссии по поводу одного абитуриента, что Дольбергу не место в университете. На нашем курсе было не более двух-трех студентов евреев, зачисленных, очевидно, каким-то чудом. На одном из производственных совещаний, до которых Самарин был большой охотник и присутствовать на которых было необходимо, после того, как староста французской группы самым гнусным образом донесла на тех, кто пропускал лекции, он, похвалив ее, обратился к другим, заявив, что вряд ли подобное явление наблюдается только в одной группе, так почему же тогда другие старосты молчат. Одного старшекурсника, метившего в аспирантуру, — знала я его не по университету, — я спросила в гостях у общих друзей, как он относится к Самарину. «С ним хорошо работать», — ответил он. Даже близким знакомым боялись откровенно высказывать свое мнение люди, ставшие потом очень смелыми, а вопрос-то был в сущности невинный.
В не совсем сходной ситуации, но могущей привести к тем же последствиям, некоторые вели себя совсем иначе. Моя подруга, учившаяся на филфаке ленинградского университета, была одной из лучших студенток на отделении, так что все прочили ее в аспирантуру, но, заполняя очередную анкету, в графе «Национальность», она написала «еврейка», хотя по отцу была русская и носила русскую фамилию, а происходило это в разгар борьбы с космополитизмом. Сделала она это совершенно сознательно, именно потому, что слишком многие поступали наоборот, за что, разумеется, их нельзя винить. Двери аспирантуры перед ней захлопнулись, и она отправилась по распределению в Днепропетровск, где и проработала несколько лет.
От этого же знакомого мне хотелось услышать, что он думает по поводу работы «Марксизм и вопросы языкознания», которую «внедряли как картошку при Екатерине» и которую студентов и преподавателей заставляли цитировать на каждом шагу: без ссылок на этот научный шедевр не обходилась ни одна курсовая, ни одна статья, ни дипломная, ни диссертация. «В ней много здравых мыслей», — услышала я от него.
В таком же роде повела себя одна наша преподавательница, бывшая чем-то вроде куратора группы, когда мы пожаловались ей на слишком свирепствовавшую преподавательницу марксизма. Отличалась она не только этим: она требовала, чтобы мы, упоминая, к примеру, Троцкого или другую одиозную фигуру, говорили не просто «Троцкий», а «предатель Троцкий» и вообще выступали «побоевитее». И не уставала напоминать: «Товарищ Берия ведает у нас кое-чем». И вот, посидев на семинаре, наша преподавательница испанского заявила: «Вам просто повезло, я еще не разу не встречала такого замечательного преподавателя марксизма». Ее, разумеется, легче извинить, — говорилось это в стенах университета перед студентами, среди которых нашлось бы немало охотников заявить, куда следует, ответь она по-другому, к тому же еще она была еврейка.
Лет через десять я столкнулась с нашей мегерой в коридоре какой-то ведомственной поликлиники. Она постарела и с трудом передвигала распухшие ноги, так что мне невольно вспомнилась «Правая кисть» Солженицына.
В эти же годы мама подрабатывала в <-Пионерской правде», отвечая на письма ребят. Но для того, чтобы получить на это право, даже не для зачисления в штат, необходимо было представить две рекомендации членов партии. Мама стала в тупик — среди близких знакомых таких просто не существовало. Наконец все-таки вспомнила кое-кого из друзей, которых знала еще по чеховской студии (теперь они играли в МХАТе), и эти старые друзья отказались дать требуемые рекомендации. Не помню уж каким образом маме удалось их раздобыть. В сущности, эти поступки одного и того же порядка, и градации не так уж существенны, а порождались они все тем же чувством страха.
Атмосфера в университете была гнетущая, и в отличие от школьных лет, студенческие годы я вспоминаю без всякого удовольствия. В каждой группе и не только в это время были стукачи. У нас эту функцию выполняла староста, уже взрослая женщина, член партии. Она брала уроки латыни у одного моего знакомого и очень интересовалась мной и все тем же, никому не дававшем покоя фактом, почему я не вступаю в комсомол. О ее расспросах тот поторопился поставить меня в известность.