Что касается моих взаимоотношений с однокурсницами, то дело вовсе не в том, что я смотрела на них сверху вниз. В школе я дружила со всеми без разбора и больше всего именно со шпаной, которая из-за неуспеваемости после 7-го класса разошлась, к моему большому огорчению, по ремесленным училищам. Одна моя подружка была из семьи московских ассирийцев- кинто; они целым поселением жили в каких-то полусараях рядом со школой. После уроков я часто усаживалась рядом с ней и чистила туфли всем желающим. Здесь же, в первую очередь из-за идеологической атмосферы и неприязни к слишком ярым комсомольским деятелям, которых было более чем достаточно, я держалась замкнуто почти со всеми, кроме некоторых исключений, о которых уже упоминалось. А с комсоргом группы у меня как-то произошла стычка отнюдь не на идеологической почве. Мне было 20 лет, когда я вышла замуж, — в ту пору это было редкостью, и ранние браки были не приняты, — так вот эта девица ни с того, ни с сего как-то брякнула: «Занимаетесь всяким развратом»… Я не смогла влепить ей пощечину — нас разделял стол, за которым сидели другие девчонки, но потребовала, чтобы она немедленно взяла свои слова обратно, чего она, разумеется, не сделала. Тогда я посоветовала ей последить за нравственностью своих друзей, комсомольцев, особенно, в общежитии на Стромынке, которое было притчей во языцех; «личные» дела его обитателей разбирались почти на каждом собрании. Подоплека этой стычки, я думаю, все же была идеологической. У нас с ней, невзирая на то, что она была та еще комса, были вполне нормальные отношения, но не чувствовать во мне чуждого классового элемента она не могла.
Чуть ли не за неделю до того, как решились объявить народу о смерти Сталина, мы ежедневно для пополнения словарного запаса переводили на испанский бюллетени, печатавшиеся во всех газетах, о состоянии здоровья вождя, со всеми подробностями от температуры до наличия белка и лейкоцитов в моче.
В день смерти нас собрали в самой большой аудитории, коммунистической, на траурный митинг. У декана под стеклами очков поблескивали слезы; парторга, рыдавшую в голос и еле державшуюся на ногах, поддерживали с двух сторон под руки — самостоятельно передвигаться она не могла, а наша преподавательница марксизма, очень милая и добродушная женщина, на семинаре (правда, никакого семинара в обычном смысле не было: все только вздыхали и сокрушались) так выразила свои чувства: «Ну что у меня самое дорогое? Дочка. И если бы сейчас предложили, отдай, и он воскреснет, я бы отдала». Сказано это было совершенно искренне. После марксизма нам предстояло слушать 10.Б.Виппера, читавшего западную литературу. Он пошел в аудиторию и приступил к очередной лекции, чем вызвал всеобщее негодование студентов — они не могли понять такой черствости и равнодушия и возмущенно галдели в перерыве: «Рассуждать о Вольтере в такой день, как будто ничего не случилось!»
Я не собираюсь говорить о настроении подавляющего большинства, — об этом достаточно много в разное время сказано и написано всякой правды и неправды. Упомяну только о том, что, когда я пришла домой и рассказала маме о случившемся (газет мы не получали и радио включали редко), мама перекрестилась со словами «Слава Богу!» и продолжала работу. Разумеется, такое отношение было далеко не единичным.
V. Несколько штрихов из жизни 50-х—60-х
Ни смерть Сталина, ни доклад Хрущева со всеми его последствиями не всколыхнули гнилую заводь, именуемую филфаком; лишь небольшая рябь пробежала по поверхности, самую малость разрядив атмосферу. По рукам стали ходить тетрадки со стихами из «Живаго». Однажды на занятиях француженка, правда не наша, а из иняза, предупредила: смотрите, не пропустите сборник Пастернака, он вот-вот выйдет. Раньше такое и вообразить было невозможно (я говорю о словах, а не о книге стихов, которая так и не появилась — набор рассыпали.) Ведь всего три года назад мы с курсом смотрели в театре Революции (Маяковского) не помню чью пьесу, где героя, как элемент разложившийся, прорабатывали и исключали из комсомола еще и за то, что он читал друзьям Пастернака. Зал же затих и с волнением слушал «Я помню осень в полусвете стекол…», — как и где еще простые мальчики и девочки могли узнать эти стихи?
А вот как знакомили народ с завещанием Ленина: бегу по ГУМу в поисках башмаков для дочки, и вдруг вместо: <<На первой линии второго этажа вы можете найти…» — «Сталин груб, ему нельзя…», и пока я бегала из отдела в отдел, все повторяли и повторяли.
Только одна студентка из моей группы обсуждала со мной доклад Хрущева, — она была постарше и серьезнее других, и мы часто болтали с ней о самых разных вещах. Остальные девочки нашей группы вообще никак не реагировали на происходящее. Кроме вечеров и тряпок их мало что интересовало. В свое оправдание они вечно твердили: «Хорошо Ленке, у нее есть А., вот она и сидит в библиотеке, а нам что делать?» И правда, факультет невест каким был, таким и остался, только мальчики там в то время попадались редко. Где же еще