Пулеметчики Степняка спали в большом зале на нарах, поставленных вокруг пулеметов, укутанных промасленными чехлами. Степняк лежал так, что его голова была ниже крутой волосатой груди, порывисто подымавшейся от дыхания. Во сне подрагивали и насмешливо кривились его губы, и у глаз, оттененных длинными, словно девичьими ресницами, собирались насмешливые морщинки. Рядом со Степняком спал сержант Василий Котляров, бывший пулеметчик мотобота, прошедший свой путь от Измаила до Геленджика, а с другой стороны — Шулик и долговязый Брызгалов. У Шулика совсем юное лицо, русые, рассыпавшиеся после мытья волосы, тонкое запястье руки, и на ней — татуировка, наполовину прикрытая рукавом тельняшки.
Брызгалов, в отличие от своего друга, спал тревожно, лежал на животе, уткнув лицо в ладонь. Он глухо стонал, иногда громко вскрикивал. Тогда стриженая его голова приподнималась от подушки. Поводив сонным, мутным взором по комнате, он снова опускал голову на ладони и засыпал.
Дневальный Курдюмов — дядя Петро — стоял возле Букреева, осматривавшего пулеметы, и с неудовольствием следил за бормотанием Брызгалова. Брызгалов опять что-то закричал. Курдюмов придвинулся к нему и слегка толкнул его прикладом винтовки.
Брызгалов поднялся, протер глаза:
— Тревога?
— Спи, спи… тише! — зашипел дядя Петро. — Командира побудишь. Сам знаешь, какой у него сон соловьиный.
Брызгалов, так и не поняв, что от него требуют, провел тем же бессознательным взглядом по Букрееву, по Цибину и заснул.
— Тут девушки, товарищ капитан, — сказал Цибин, когда они остановились перед закрытой дверью.
Букреев повернулся и своей молодцеватой походкой кавалериста молча вышел на улицу.
— Вы можете идти отдыхать, — сказал он Цибину.
Цибин ушел. Букреев, ожидая, пока шофер и Манжула заведут остывший мотор «газика», смотрел, как дрожит искристый свет прожектора над острыми верхушками деревьев на той стороне, в Солнцедаре. Сюда с аэродрома тяжелых бомбардировщиков, работавших всю ночь, доходили неумолчные шумы. Море плескалось о камни, где-то далеко подвывал шакал, и слышался однообразный шум автоколонн, идущих через Михайловский перевал и Геленджик к Тамани, где собирались силы наступления.
— Куда сейчас, товарищ капитан? — спросил Манжула.
Мотор работал на малых оборотах. Водитель пробовал передачи, рычали шестерни сцеплений.
— Домой, Манжула, — сказал Букреев.
…Цибин постоял у окна, наблюдая, как светлый ус автомобильных фар последний раз скользнул по черепичной крыше невысокого домика и погас.
— Беспокойный командир, — сказал незаметно подошедший дядя Петро. — Что бы спать…
— Каждому свои заботы, — ответил Цибин и пошел через казарму первой роты к девушкам, которые были устроены в отдельной комнате. У них не было нар, а стояли койки с одеялами и подушками. На окнах висели занавески, сшитые из марли. Здесь, так же как и везде в казармах, стояла пирамида с оружием. Девушки спали, за исключением Тани и Нади Котляровой, сестры-хирургички, некрасивой плотной девушки с мужскими плечами и прямыми, коротко остриженными волосами.
— Не спите еще? — сказал Цибин.
— Не спим, — ответила Надя.
— Командир батальона обход делал. Хотел к вам зайти — не зашел.
— Напрасно, — сказала Таня.
Цибин пристально посмотрел на нее и, ничего не сказав, обратился к Наде:
— Письмо читаешь?
— Письмо, товарищ старший лейтенант.
— Плакала, что ль?
— Может быть. — Надя натянула одеяло до подбородка.
— Меньше к сердцу принимай, что из дому пишут. Помню, стояли мы на Шапсугском перевале… Вы, кажется, там тоже были, Таня?
— Была.
— Так вот… Стоим насмерть, позади море, флоту быть или не быть, досада такая, что, кажется, грыз бы кулаки, а тут письмо от жены… Долго кружило оно, пока получил его на Шапсугском перевале. И в том письме только про одно — телка сдохла. Не знал я той телки, без меня купили, без меня сдохла, и целое письмо про телку… Слезы и тому подобное. А тут за флот душа болит… Что она понимала там, в Сибири, жена моя…
— Ее винить тоже нельзя, — сказала Надя, — у нее — свое, у вас — свое.
— Может, и так, — согласился Цибин и, постояв еще с минуту, ушел медленными и тяжелыми шагами.
Надя заплакала, утирая слезы пододеяльником. Таня, перегнувшись со своей кровати, утешала ее. Надя плакала над письмом брата, вернувшегося из госпиталя без ноги, и слова утешения были для нее, как часто бывает в таких случаях, какие-то пустые.
— Хорошо хоть жив, Надюша.
— Без ноги, — всхлипывала Надя. — Девятнадцать ему всего. Всего девятнадцать…
Таня пересела к ней на кровать, накрылась одеялом и, прислонившись к Наде, поглаживала ее волосы.
— Горе везде, Надя. Война принесла много горя.
— Я знаю, знаю… Иди, Таня. Ты замерзла. Обулась бы. На мои… Простудишься… — Надя повернулась к ней. — У тебя ведь тоже горе, Таня?
— Да…
— Прямо не верится. Такая красивая, образованная и…
— Что?
— Счастливая с виду…
— Счастливая? Почему ты так решила, Надя?
— У тебя хороший жених.
— Ты разве знаешь его?
— Знаю.
— Кто же?
— Капитан-лейтенант Курасов.
— Кто тебе сказал?
— Все знают. Гарнизон невелик.
— Вот оно что! — Таня задумалась. — Да, он хороший, Надя.