Когда он просыпался, я давал ему разжевать две таблетки анальгина из того же кармана, из которого время от времени появлялись бинты и йод. Потрескавшимися губами он принимал их, хрустел, морщился от горечи и кашлял. Но ничем более я не мог ему помочь. Воды нам не давали уже сутки. Дети кричали, бабы подняли крик, но когда одна из них стала стучать кулаками в запертые двери зала, ее без лишних эмоций расстреляли в два автомата прямо на пороге, через дверь. Без криков и ругани. И все стихло.
Я знал — пройдет еще часов двенадцать и, если нас не выпустят или не впустят сюда воздух, мы задохнемся от трупного запаха. Температура в зале была не меньше тридцати днем, вечером опускалась, но тут же надвигалась другая беда — ночные страхи. То и дело раздавались стоны, вскрики и молитвы… А дети были уже слишком слабы, чтобы кричать. Если я не ошибаюсь, Торчак сходил уже к четырем трупам. Столько же посетил и я…
Уже ночью я видел, как один из сельчан — высокий светловолосый парень — поднялся и направился к стене, на которой зияли окошки для показа фильма. Доски мы с Торчаком придавили обратно к стене, но, видимо, наша вылазка не осталась незамеченной. И он решил посмотреть, что там. Заметил я его давно, через час после помещения в клуб. Он не говорил ни слова, ничего не делал, но нервничал… Не дай бог мне когда-нибудь так нервничать. Он не находил себе места, руки его постоянно двигались, даже когда в этом не было необходимости. Я подозревал у него вегетососудистую дистонию, и своим поведением он подтверждал каждый ее признак. И вот он перестал терпеть. Вряд ли — клаустрофобия, скорее нервный срыв. Забыв об осторожности, он отодрал доски и исчез в темноте. И через пять или более минут я услышал за дальней стеной автоматную очередь. Потом еще одну…
Я был последним, кто мог воспользоваться оконцем, открывающим дорогу на бахчу, то есть к свободе.
Часть III
— Если кто-то из вас решит совершить побег или просто закричать, я устрою децинацию! — сообщил нам штурмбаннфюрер и кивнул стоящему рядом с ним мужчине. Тот следовал по пятам за офицером, был одет в серый костюм, воротник его белой рубашки украшала серая бабочка. Гардероб завершала шляпа серого цвета последнего фасона — с опущенными полями и широкой шелковой лентой. Услышав родную речь и заметив взгляд хозяина, он проговорил весьма внятно, хотя и с чудовищным немецким акцентом:
— Господин штурмбаннфюрер просить соблюдать порядок. За неповиновение каждый десятый расстрелять.
Им обоим можно было верить. Я машинально посмотрел на столб у сельсовета. На нем, привязанный веревкой за ноги, вниз головой висел тот самый светловолосый парень.
Мазурин держался за мой рукав и выглядел молодцом. Не знаю, где находил он силы для жизни, но, глядя на его лицо, поперек которого легла повязка, я питался от него какой-то внутренней силой. В нем жило неистребимое желание существовать. Трое суток он ничего не говорил, лишь постанывал, и теперь, когда от обезвоживания любой другой с его ранением оставил бы этот мир, чекист стоял на ногах.