Первое время сросшееся чудовище, в которое мы превратились, не спало. Сон бежал от наших огромных, широко раскрытых глаз. Потом мы стали спать, но то и дело просыпались.
Стоило ей откинуться, как веревки натягивались сильнее и еще больней врезались в мое тело, а я своей тяжестью усугублял ее страдания. Усталость одного становилась мучением, пыткой для другого. Мы мешали друг другу, мы боролись… Но не это главное. Самое главное, повторяю…
— Не надо.
— Нет, слушай. Самое страшное — все время видеть перед собой чужое тело во всей его безжалостной наготе, когда с него сорваны покровы и на твоих глазах совершается его тайная жизнь: это гораздо страшнее, чем присутствовать при вскрытии трупа; жутко чувствовать чужое дыхание, трепет и омерзительную прозрачность машины с мягкими винтиками и колесиками, которая называется «человек». Человеческое тело — жалкое тряпье, тем более тело заключенного… Ты-то представляешь это себе так же смутно, как представлял себе преисподнюю мой бедный брат, — он был верующим. Ты предполагаешь, а, в сущности, не знаешь ничего.
— Что с тобой, Андреас? Ты возбужден, тебе не сидится…
— Откуда мне знать? Откуда мне знать, что было страшнее — телесные или душевные муки! Мы перестали говорить: «Я люблю тебя!» — ушли в себя и начали жаловаться; потом мы стали кричать; потом в наших воплях стала прорываться ненависть, и мы вонзали друг в друга взгляды, словно острый нож.
Так мы последовательно прошли через все ступени отчаяния, отвращения и мук. Я обвинял ее в том, что она — это она, а она меня в том, что я — это я. Нас раздавило время, длительность. И, надо сказать, нас обоих хватило ненадолго. Когда вами владеет страсть, вы пойдете с любимым человеком на преступление, с восторгом разделите с ним его позор — все можно перенести, потому что такие вещи совершаются быстро. Но за насильственную, непрерывную близость приходится расплачиваться ужасной ценой! Она оборачивается недугом, безумием, становится сродни убийству и смерти… Ты ведь знаешь, бывает такая боль, что, если она мгновенна, ее можно даже и не заметить, но если она не унимается, начинаешь в конце концов кричать. И это «в конце концов» наступает через несколько часов.
Через шесть месяцев нас освободили, и мы смогли наконец повернуться друг к другу спиной.
И теперь еще, когда я мысленно представляю себе Риту, ее лицо уродливо искажается, и у меня все еще ломит глаза. Я до сих пор чувствую в себе дикого зверя. Мы не простили друг другу.
— Почем ты знаешь, что думает она?
— Нет, никогда! Она тем более.
— Подумай, Андреас, о страданиях, через которые прошло столько людей…
— Знаю. Я видел таких. Я видел (видел, даже закрыв глаза, потому что слышал крики и звук ударов), как истязали Ч. Ему поленом выбили все зубы, затолкали их ему в рот и заставили проглотить, а чтобы облегчить эту задачу, влили ему в горло содержимое ночного горшка, который принес из лазарета один из жандармов. Этот человек умер ужасной, отвратительной смертью. Я видел, как мучительно исказилось, а потом застыло лицо С., когда ему ножом срезали кожу с подошвы ноги, словно то была подметка сапога. Я видел куль окровавленного мяса, в который превратилась товарищ Л., после того как ей живьем вогнали в живот ее грудного ребенка, орудуя острым колом, топором и кувалдой. Я помню одного венгерского крестьянина. Высокий, немногословный, он держался со спокойным достоинством. Однажды он прошел мимо меня в кабинет тюремного судьи (я ждал своей очереди). Через дверь все было слышно. Они хотели, чтобы он сознался в заговоре и назвал нужные им имена; но он не желал лгать, он молчал, и тогда они решили заставить его кричать: засвистели шашки, посыпались удары плашмя по телу, глухо застучал о кости черепа железный прут. Неожиданно за дверью все стихло — там шла какая-то возня, но до нас не донеслось ни единого слова, ни единого стона. И вдруг раздался дикий крик. Вскоре дверь распахнулась, затопали ноги, и я снова увидел его. Он, который всего полчаса назад шел с высоко поднятой головой, теперь корчился на носилках; он, который не желал говорить, исходил, захлебывался криком. Одежда его была сорвана, виден был голый живот, а еще ниже — красная дыра. Оскопивший его полицейский хвастливо рассказывал, что воспользовался для этой надобности ржавым ножом и что рука в этот день была у него особенно тяжела.
…Зачем я все это тебе рассказываю?.. Для того чтобы показать тебе, что я насмотрелся не меньше тех, кто побывал в венгерских застенках не в качестве туристов. В других местах я видел кое-что похуже: я видел, как смерть с саблей в руке и в расшитом галунами мундире входила в дома и заставляла отцов выдавать сыновей и заставляла сыновей прикрываться отцами, как щитом, а верующих, даже евреев, отрекаться от веры. Но, уверяю тебя, ублюдки, которые связали по поясу двух человек в пору цветущей юности, полных жизни и любви, зашли куда дальше в изощренной жестокости. С помощью своей заплечной хирургии они вырвали нежность из их сердец.