Наваждение продолжалось до самого конца. Стоило старику прокаркать: «Во льду зеленела бутылка вина» и сделать рукой — и Григорий Иванович видел
бутылку вина, которая именно зеленела — куда ей было деваться? — во льду. Бутылка совсем замерзла в дымчато-полупрозрачном льду; и Григорий Иванович уже не мог оторваться от этого цветного кино, где белым женщинам целовали тонкие пальцы, после чего лиловые негры подавали им манто, а уходили женщины уже с желтыми малайцами. Туда, где растет голубой тюльпан. В своих голубых пижамах.И когда Вертинский допел последнюю песню «Родина», в которой просил прощения, а вместо прощения его засыпали цветами; когда он заплакал, будто ему впервой было видеть эти тюльпаны, совсем не голубые; когда стояли полчаса в фойе, дожидаясь очереди выйти; когда, выйдя, Надя бросила Григория Ивановича и побежала к служебному входу за автографом, — все это время Шнобель продолжал слышать завывания бури и ехать дорогой длинною в лунную ночь.
Надя вернулась с автографом: «Видал, Гришенька?», и все стало на свои места; Шнобель брякнул: «Чего видал? Я это видал и без него». — «Где ты чего видал?» — «В Тегеране». — «Ой, не смеши меня! Чего ж ты там видал?» — «Лиловые манто. И пальцы». — «Может, ты их целовал, те пальцы?» — «Нечего их целовать! Контра твой Вертинский». — «А ты, Гришуля, дурак. Даже во сне шпионов видишь, псих ненормальный».
Цапнула она в сердцах, зла не желая. А ему больно, и фигура его сделалась жалкая, будто он снял габардиновый костюм и надел привычное шмотье. Молчит, смотрит нелепыми глазами.
Надежда все-таки женщина, туда-сюда, чмок-чмок, худо-бедно, а царапину как-то затерла. Но Голобородько Вертинского возненавидел. Он понял, чем старик старуху донял.
Вертинский — опасный тип; на его фоне становилось ясно: оперетта — это еще куда ни шло. В оперетте все было в прошлом времени и тем самым как бы не было вообще; так, развлечение для отвода нервной энергии. Голобородько простил оперетту, ее только Надя могла всерьез принимать за настоящую жизнь. А Вертинский умел залить мозги и не таким, как Надя. За ним действительно стояла жизнь. Только мы-то знали, из чего эта жизнь состоит. Из безработицы, войны во Вьетнаме и гангстеризма. Мы знали, и они знают. Вот и Раймонда Дьен легла под поезд. Мы знали и знаем. А Вертинский пел об Ирэнах, бананах и обезьянах, о горьком пиве и о глубине души. И так пел, и так все это было
, что хотелось послать подальше весь мирный труд и счастливую жизнь, хватить оземь серой кепкой и махнуть куда-нибудь в Сингапур.Но ведь пораскинуть мозгами: если там — жизнь, то здесь тогда — что? А? Делай вывод! Хрен-то они, граждане, делали вывод. Вертинский их всех совлек с магистрального пути.
Особенно — кому подавай дурную красоту, как Наде. Не понимал Голобородько этого в ней. Красота — это полезная красота. А вредная красота — это уродство. «А ты знаешь, Гришенька, что по-польски „красавица“ — „урода“?»
Все может быть… но вообще он этого не понимал. Чем дальше, тем большего он в Надежде не понимал. Она его, прямо сказать, удивляла.
Удивлял ее голос, как-то вдруг, скачком переходивший от нежного мурлыканья к сильному, напористому визгу. Эти по-мужски напористые и по-женски истеричные звуки, возникавшие моментально, стоило появиться хоть какому-то, даже пустячному поводу (пробки, например, полетели, или дождь полил, или Шнобель по глупости не подходящее к моменту слово вставит — да мало ли) к порче ее настроения, эти порывистые ноты очень действовали на Голобородько. От перепада голоса и от горящих глаз, от ее перекатывающегося «ч» и рычащего «р», от «ы» и «и», давящих, как сигнал: «Воздушная тревога!», — от всей этой взрывной звуковой волны душа его уходила в пятки, а в горле вставала та гадкая злоба, которой Григорий Иванович в себе не понимал. Или вот она никогда не скажет: «в уборную», а воспитанно — «кое-куда». Не назовет задницу задницей, а скажет «мягкое место». И при этом не задумается так грубо рявкнуть, что уж лучше бы пустила матерком, только поласковей.
Чем больше в женщине запасов доброты и злобы — тем сильнее разряды между полюсами, тем диковиннее молнии над головой. Кому же охота быть громоотводом, екорный ты бабай?
Или ее подпол; он всегда полный. И полный вовсе не зельцем второго сорта, не щеками свиными, не крупяными концентратами. Ну, там шуба из котика, это ясно. Это туда-сюда; это, может, подарок. Там рестораны, оперетта — тоже не каждый день. Хотя уже не совсем понятно. А вот когда подпол, а зарплата семьсот с рублями, это как?..