О ту пору женился Витя на красивой блондинке; Григорий Иванович зван был на свадьбу, куда явился по рассеянности с пустыми руками, но это что еще: он и саму свадьбу (а пышна была та свадьба, могу вам сказать с полной ответственностью, ибо я и сам там был, в том кафе «Горизонт», на седьмом этаже здания, сначала называвшегося «Дом быта», а позже еще красивее — «Универбыт», и пил отнюдь не мед-пиво, а кое-что получше) по рассеянности не запомнил совершенно.
Удивительное дело. А еще более удивительно… язык не поворачивается сказать дурное о Григории Ивановиче, к которому привязан я всей душой, но из песни слова не выкинешь: он и похорон Макаровны, домработницы Токаревых, не запомнил, умершей от инсульта, и того, как плакали Борис и Нина, и нечувствительный Витя, и сам Шнобель плакал ведь, помогая опустить в землю гроб, — ничего этого не удержала его голова, занятая вся одним-единственным.
Наконец настал день… июля 1978 года, когда сделалось бы ясным и ежу: шабаш. Стоп-машина! Он тщательно убрал все, разобрал ненужный отныне рабочий стол, отправился в баню, где не был, почитай, полгода. Он вымылся и выпарился до сухого изнутри тела. Он надел чистое исподнее, а дома сменил и рубашку; сел. Был вечер, прохлада пришла, наконец, в город; завтра можно телевизор вернуть на прежнее место. Можно поставить его и сейчас, но лень. Лень, да и отвык от него, честное слово. Странно.
Странно; а всего странней, что делу конец, и вот она, голубка, ровного серо-стального цвета с голубоватым отливом, вот она стоит на четырех своих колесах-лапушках. Григорий Иванович открыл дверцу, сел в свою собственную машину. Вставил ключ. Фурычит. Фурычит, честное слово!.. Что за дела, отец родной; а ты чего хотел?
Голобородько в который раз вынул тряпочку-бархоточку — стереть пыль, которой хоть и не было заметно, но не быть не могло, покуда все пространство между телами в мире заполняет воздух, из которого пыль выделяется и оседает на телах непрерывно.
В дверь постучали. Шнобель вздрогнул, подошел к двери, посмотрел в глазок: участковый Гуняев. А за ним высунулось злорадное лицо Валентины.
Как выражу происшедшее тут с Григорием Ивановичем? Разве так: будто сами собою расстегнулись и упали с него одежды верхняя и исподняя, и с ними купно одежды кожи, мяса, костей и последующей требухи; обнажилась до полного срама душа, пошедшая от озноба гусиными пупырышками, и голая та душа ежилась и дрожала от страха под взглядом невысокого человека в милицейской форме.
Он так и знал! Он чувствовал все последнее время как бы уплотнение атмосферы, словно бы сжатие ее вокруг себя. И он чувствовал, что сила, уплотняющая атмосферу, что сила эта — враждебна ему, Голобородько, именно ему одному. Имеющая сознательную цель: его заловить
. Во всем, во всем проявлялась эта враждебная ему и страшная в своей сознательной направленности сила: в том, что раньше на свалке отыскивалось все, а теперь нельзя найти паршивого куска резины, копеечной прокладки, ерундового винтика, во взглядах и словах знакомых и незнакомых, в звуках, доносившихся и не-доносившихся из пустой комнаты, в том, как валилась из рук и билась последняя посуда, в том, что за ним следили — он замечал такие вещи, не глядя, — следили, когда он шел по улице. Из-за угла. Его окружали, его залавливали. Ему не давали жить и работать. Но он, вопреки всему, довел до конца задуманное, и тогда… тогда послали вот этого! Ох, злой. Они и вообще добрые только в кино «Дело № 306», а у этого еще персонально на него зуб. За — что почти тридцать лет назад был у Гуняева бледный вид на его глазах.Взгляд Гуняева выдавал человека смотрящего, но в упор ничего не видящего. Вероятно, когда-то все-таки уяснив, что именно этой своей особенности он не в последнюю очередь обязан тем, что к серьезному возрасту дослужился только до капитанского чина и так и не пошел дальше участкового, Гуняев усердно маскировал неумение видеть и подмечать повышенной пристальностью самого взгляда: хмурил брови, щурил глаза, собирал складки на лбу. И теперь эти нажитые им умные складки, эти лучистые морщинки около глаз — вся эта пристальная, пронизывающая слепота его взгляда гипнотизировала людей, и они, не слишком уважая маленького человечка в фуражке, тем не менее ужасались непроницаемой твердыне власти, стоящей за спиной этого человечка и просвечивающей сквозь него.
Не снимая фуражки, только и успел войти в комнату Гуняев (оттеснив при этом Валентину: дескать, проходите, гражданка), только и сказал: «Здорово, Григорий», — как уже понял, что по комнате не походишь с милым сердцу скрипом сапог и не походишь потому, что ходьбе мешает предмет, занявший 90% Голобородькиной жилплощади. Предмет этот был — вроде бы автомобиль, но автомобиль странной формы. Мало того, что автомобиль был подозрительно двухместным, внешне он напоминал то ли тупоносый башмак, то ли, наоборот, слегка заостренный с одного конца булыжник. Покрашен этот булыжник был стального цвета нитрокраской.