На правом же боку металлического булыжника красовалось квадратное клеймо с числом «78» в центре. «Это что?» — спросил Гуняев. «Так, монограмма для понта», — небрежно отвечал Голобородько. Зачем поставил клеймо, он и сам не знал. «На тебя, Григорий, сигнал поступил. Громко гремишь по ночам, людям спать мешаешь». — «Гремел. Да отгремел уже, построил». — «Да, — согласился Гуняев, — чего-то ты у меня построил. Неймется тебе, старому?» — «Неймется, Павел Афанасьевич. Может, чайку поставить? Оно, конечно, с уютом у нас не того, но вы не стесняйтесь». — «Чайку — это дело, с устатку».
Они уселись на койку рядом. Руки у Голобородько продолжали трястись, когда ставил он стаканы на пол, на газетку, и банку с сахаром, и еще баночку крабов, сунутую ему все же как-то чуть не силком одним из клиентов, которую берег до окончания дела. «А ты, я гляжу, живешь не тужишь. Очень даже не тужишь, как я погляжу! И где это такое люди нынче достают?» — «Да… Праздник у меня сегодня, вот жаль, магазины закрыты». — «А ты вроде не пьешь?» — «Раз в году и грабли стреляют». — «Ну давай постреляем, коль такое дело. Значит, праздник, говоришь? А то я, понимаешь, изъял тут у одного, положено на месте выливать, но гляжу, он уже не то что там чего, а совсем засыпает, елки-палки. Засыпает он, и бутылку эту в упор не видит. Ну его, думаю, к лешему, тащить еще в отделение. Иной раз поливаешь так землю водочкой, а жа-алость! Жалость берет проводить это мероприятие… И гляди, яичко-то ко Христову дню». — Тут Гуняев вынул на три четверти полную бутылку «Русской», заткнутую газетным жгутиком. — «М…м, и вкусны эти крабы, — промычал он, — помнишь, стояли банки штабелями, никто не брал». — «Было дело», — сказал Григорий Иванович. Он помнил те времена, и крабов, и семгу, и Надю в белом колпаке и с серыми глазами. «Да, было дело», — повторил Григорий Иванович. «Денег у народа стало, — сказал Гуняев, — это будь здоров!» — «Не то слово», — поддакнул Голобородько задумчиво. Страх не отпускал его; он не верил, что визит Гуняева может закончиться ничем; страх не отпускал, но водка делала свое обязательное дело, и хотя руки еще тряслись, но голос отсвободнел. «Не то слово», — повторил Григорий Иванович.
Чай славный, заварилось круто. Хороший чай, и сахар колотый плотный, одно удовольствие с ним зубами бороться; не сравнить с крошливым рафинадом. «А чего это она у тебя такая… ну?» — показал на машину Гуняев. «Да так уж получилось, — отвечал Голобородько. — Так уж получилось, — осмелел он. — Я ж не спрашиваю, почему у вас, Павел Афанасьевич, водка теплая». — «Х-м. А где вот ты, лич-но ты, где собираешься деньги брать на бензин, с пенсией твоей-то?» Тут Григорий Иванович покраснел от удовольствия ответить: «А я ее, Павел Афанасьевич, по уму делал. Я двигатель-то дизельный поставил, он на солярке работает. А солярка — она даже мне по карману». — «Ишь ты, задрыга старая. И далеко ты на солярке уедешь?» — «Далеко, Павел Афанасьевич, — нахохлился Голобородько, уязвленный тем, что Гуняев не оценил остроумия его технической мысли, — далеко можно даже на своих двоих уехать. Да мне и не обязательно далеко-то». — «Да, правду говорят, голь на выдумки хитра. И силен же ты, брат, мать твою, вечно ты этого-того…» — «Ну, этого-то я, Павел Афанасьевич, не совсем чтоб уж так того…» — «Не спорь, Григорий; силен ты того!» — «Кто спорит? Я спорю? Силен — значит, силен».
«А я вот, браток, оказался не силен», — сказал после третьей Гуняев. Морщины его разгладились, брови разошлись, зато красные треугольники алкогольной аллергии обозначились на скулах. «Не силен», — повторил он и прикурил папироску от Голобородькиной. «Майором из капитанов, как Высоцкий Володька поет, чего-то никак не стать, и хотя, заметь, честно тружусь, кроме квартиры и двухсот с рублями, ничего не вижу, а сыновья меня на улице стесняются и гостей не приглашают. А Томка, как тогда простила, терпит, да есть у меня подозрение — просто ей деваться некуда». И он положил руку на плечо Григория Ивановича. «Ладно, Павел Афанасьевич, — сказал растроганно Шнобель, — не переживай. Квартира — это тоже вещь. — И, осмелившись, в свою очередь хлопнул по плечу Гуняева. — И двести колов — деньги». — «Тебе, сивому, — усмехнулся горько Гуняев, — все деньги. Тебе бы пацана хоть одного, живо бы понял, какие нынче деньги — деньги…»