Нормальные — они и есть нормальные. Их и по именам не упомнишь; так — у одного заячья губа, у другого волчьи уши. У одного голос хриплый, у другого сиплый. Нормальные. И говорили о нормальном — о бабах применительно к практике, к технологии их эксплуатации. Делились опытом. Шнобеля, конечно, все эти интересные положения щекотали, особенно когда речь шла о женщинах, ему знакомых только в одежде и в серьезном настроении. Однако самому по этой части делиться было почти нечем, да и не понимал он преждевременной охоты всем без остатка делиться. Можно пока еще кое-что оставить и себе; ведь не при коммунизме еще живем.
Толстый напоминал более всего знаменитого артиста Хенкина, если бы того какой-нибудь уличный продавец надул через катушку водородом, подобно воздушному шару, до пределов расширения организма. Речь он вел о серьезных предметах: о политике Трумэна и о маршале Жукове. Звали его Глеб Борисович, и Шнобель его уважал за всеобщую образованность: какие именно сорок восемь штатов в Штатах, и какую страну освобождали войска 2-го Белорусского фронта, а какую войска 1-го Украинского фронта, и почему у евреев пасха раньше, и сколько было любовников у Екатерины II — все знал Глеб Борисович, а заводил он беседу, как правило, в стиле таком: «Вчера по радиовещанию передавали репортаж из Государственной публичной библиотеки имени Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина…»
А худой, с мордой уголовника: стрижка ежиком, на темном лице светлые глаза без ресниц, рот узкий, лоб молодой, а в морщинах, — худой, тот наводил шороху. У него, видно, был зуб на весь мир, что
зуб — волчий клык, и имечко волчье — Толик, Толян. Толян все удовольствие портил. Он каждого норовил подловить — и давай мотать жилы. Насчет баб задавал такие вопросики — хоть стой, хоть падай. То есть на вид простые вопросики, а поди ответь. А не ответил — значит, сам ты опять же дурнее трактора. Борисовича заставлял вспоминать имена-отчества родственников всяких знаменитостей, вроде дяди Пушкина, и разные цифры удоя и урожая и очень смеялся, когда удавалось посадить ученого толстяка в лужу. А Шнобеля просто провоцировал. И как? Зная, что у Голобородько конек — шпионы, вот тут он, Толян, его и провоцировал. Завел, например, беседу с Глеб Борисычем и специально договорился до того, что холодная война потому и война, что ведется равно обеими сторонами. И нам о них правду не говорят, как и им о нас. На то, мол, и война. И светлым глазом — в сторону Голобородько. Не может без острых ощущений.Ну, тут он правильно вроде рассчитал: за такие речи раньше отвел бы его Григорий Иванович на Степана Разина, 37. Но — думать надо, а не хлопать ушами: теперь-то он на мормышку не клюнет. Голобородько разъяснили — Голобородько понял. Правда, если откровенно, Григорий Иванович и теперь по обеим сторонам улицы глядел. Шпионов он за версту чуял. Не мог он себе не верить. Но начальству он верил больше, чем себе, и коли вышло постановление, что ум у него не государственный, он больше в государственные дела не лез. Интереса не проявлял ни к Трумэну, ни к маршалу Жукову. Пусть кто хочет делит меж собой все сорок восемь штатов, а у него и в Куйбышеве пока что раки к пиву имеются. На «Прибой» хватает.
Вот что сказал он Глебу и Толяну со злым его зубом и свистящим голосом. Хотя Толика он по неизвестным причинам жалел, почти любил — за то, что втыкал тот ему палки в колеса без скидки, как здоровому. Не считал стебанутым. Даже острота его злости приятна-родственна была Голобородько.
Иногда, на какой-то рюмке, в душу Григория Ивановича вползал откуда-то злой жар, пыл негодования. Не своим голосом рвался он обличить собутыльника в неправедности жизни, в неуважении к близким и т. д. и т. п. Сказанное бывало столь очевидно справедливым, что упомянутый собутыльник только успевал исходить слезами раскаяния… А между тем не оно, чужое раскаяние, было целью пылкой речи Шнобеля, но только сладкое помутнение собственной души, сладкое тем больше, чем больнее уязвлял он собеседника, чем выше воспарял его ставший козлиным голос. Потом Шнобеля мучил стыд, но вновь и вновь не мог он совладать с этой внезапной и болезненно-сладкой злобой и потому Толяна не судил, но понимающе как бы играл в поддавки.
Но больше всех в компании привлекал Шнобеля особенный человек, Аркадий Яковлевич. Тот, что принес на открытие коньяк. Особенным он был не потому, что ходил всегда в пиджаке и галстуке, и даже не потому, что имел калининскую, клинышком, бородку, его же круглые очки и даже картуз всесоюзного старосты, а потому, что интересовало его в жизни только вино и в то же время пил он — мало. Аркадий Яковлевич до войны был дегустатором в крымских краях, в Массандре; в войну же вкусовые пупырышки своего языка, а также обоняние испортил махоркой и спиртами всевозможных видов. Теперь с ходу отличал хлебную водку от картофельной или свекольной, но работа в Массандре ему больше не светила.