Арифметику и алгебру Василий Шуйский тоже признавал: лет пять назад один крымчак — полудикий человек — князю быстро показал счётную арабскую цифирь, и потом князь Василий долго не мог надивиться проворству её. Не раз, когда дворецкий подавал своему господину длительные свитки — альманахи из буквенных вязких и громоздких пересчётов, Шуйский в два приёма — тут же при казначее, чуть в сторонке — ладным столбиком поверял всё казначеево корпение и даже на лету мысли правил в великом рулоне ошибки. Казначей уходил из княжьей горницы убитый — набитым каким-то дураком, до седин дожившим, но даже не приблизившимся к барскому уму — и ожидал скорого отнятия своей фальшивой головы от воистину золотой должности. А господин только посмеивался и не открывал казначею десятичного восточного секрета лихих перемножений и дробей. Князю во всём необходимо быть высшим страхом, неотгаданным умом, даже для многокнижных слуг, только так спасёшься от лукавства их и воровства, чуткой злобы, измены... К тому же крымская арифметика — умственная легота — принадлежит господину по праву, как и всякое удобство. А тот, чьё истовое ремесло счёт цифр, пусть кириллицу от света до темна и мучит домонгольскими складами — на то и присажен... Пусть, пусть достигает снеди в йоте лица своего.
Шуйского удручала несколько наука география. География рассказывала о том, что на земле над океанской влажью ежевечно умножается и рушится, цветёт и вянет прегордое число царств, императорств, королевств и бухарств. Сиречь властелинов земных, Божьих наместников над материками уже столько, что хватило бы заложить их венчанными головами все бойницы и зубцы Московского Кремля (да и на Китай-город бы осталось — такая расплодилась властелинов прорва). И всё одно — достославной главы князя Василия Шуйского среди них не было бы.
В играх детства само выходило так, что деятельный, прожорливый и сметливый Безобразов занимал всё заречное пространство, хоть и не руководя, но изрядно тесня мечтательного и смешливого Отрепьева. Теперь таких тревожливых хлюстов вокруг Отрепьева было такое множество, что, когда Безобразов хотел занять одно из достойнейших мест среди них, такого свободного места уже не оказалось. Хлюсты легко оттирали друга детства от царя (то были истинные, дельные хлюсты, не ему чета), но самого монарха — как разглядел вскоре Безобразов — они, всем подвижным отважным многолюдством своим, уже не заслоняли. Напротив, всё — так ли, эдак — обращалось именно вокруг него, расступалось перед ним в потребном ему направлении, притекало к нему плотно или стремилось обратно. Хотя Отрепьев мог, пребывая, и исчезнуть, сказав только несколько слов, точно бросив в сухую охапку самомнений и пристрастий свиты пару крохотных искр. Тогда от горделивого растреска и шума костра голосов прыгали, поёживались или гасли на месте настенные свечи. Но всегда оказывалось, что Отрепьев никуда и не отходил, не оставлял свой костёр без призора: он, наверное, только сжимался, как на корточках, задумчиво вслушиваясь в непрестанную работу костра... Когда ему одному нужно было, он его ловко, по-охотницки, тушил прохладной точной струйкой. И расшвыривал скипетром порознь дымящиеся сучья и уголья...
«Пошто ж так? Правом какой силы им это обделывается?» — всё как-то не понимал Безобразов, пока случайно вдруг не вспомнил, что друг его просто царь. «Как же он?.. Ведь он Бога не побоялся? — долгими вечерами всё мнилось в привратных хоромах их новосельнику-стольнику. — Вот я за эти же три года до пригородного дворянина дошёл, так ведь я на Горохова Проньку, соседа, извет нашелестил, три пятины под Ростовом у него оторвал, мзды дал приказному две кадки капусты да мёду — одну, да дьяка в гости зазвал — чихирём из бутылки с-под малвазии поил, да подстелил под него на ночь свою бабу, и то вот каковы дела мои! А он?! Это ж сколько он-то тогда накуролесил?!»