Нюрка сказала все это без каких-либо сопроводительных жестов, будто зная, что Устин слышит ее. Это насторожило его. По всему нутру, точно холодный сквозняк, пронеслась струя страха и подозрительности. И он впервые в жизни вопреки прямодушной и доверчивой своей натуре вдруг взглянул на простую и добрую Нюрку недоверчиво, с досадой, с резким каким-то спасительным желанием скорее отдалить ее от себя. Не глядя в ждущее, нежно-грустное ее лицо (а так хотелось!), он вдруг со вздорным, непонятным озлоблением, как это бывает лишь у разгневанных немых, грубо и дико замахал на нее руками. И жесты эти кричали: «А ну, проваливай, сгинь отсюда!»
Нюрка смятенно взглянула на него, румянец спал с ее щек. Она сникла, будто подшибленная, и хворо шагнула за порог.
Устин посмотрел на ее удаляющуюся согбенную спину, тяжело сел на скамейку, огорченно дивясь своему злому чувству против безвинной Нюрки, непонятной перемене к нехорошему, к чему-то небывало нечестивому в самом себе.
7
Вечерами Устин возвращался домой изнуренный, почти до бесчувствия усталый, лицо его резко осунулось, посерело, словно покрылось пепельно-мертвым цветом окалины. «Ну кто же так гробит себя?!» — жалеючи мужа, возмущалась Фрося. Сам же Устин не особо тяготился этаким своим положением: работа всосала его целиком, мало оставляла времени для скребущих душу раздумий о своей жизни, состоящей теперь в основном из угробительного труда в кузнице и короткого, как беспамятный перекур, сна. Физическое изнеможение для Устина было легче бессонниц, одолевавших его в долгие ночи. Чем немилосерднее изнурял он себя работой, тем легче, просторнее становилось на душе, тем охотнее общался он с заходившим в кузницу народом.
Одну и ту же новость люди передавали ему и словами и жестами одновременно: жесты — для него, слова — для себя; люди словно не желали целиком променять диковатые и непривычные для нормального общения эти самые жесты на простые и удобные слова, не позволяли себе снизойти до него, неприступного для звуков «немого тетери». И, понимая это, Устин все острее и мучительнее ощущал незаменимость речи — самого чудного чуда в человеке. Постоянно борясь с неумолимым внутренним своим врагом — желанием говорить, он приучал себя жить совсем молча, но это желание порой было так неодолимо, что он уезжал куда-нибудь подальше в лес, и, безобразно заикаясь, громко разговаривал там с самим собой или с лошадью, кричал любимые довоенные песни. Однако пел он для себя, от людей таился, чтобы никто его не слышал. Сознание этой несуразицы обычно довольно скоро заставляло его смолкать, обнажало то тяжелое и безвыходное его уединение, в которое он опрометчиво заключил себя. Возвращение дара речи явилось для него тяжелым крестом, и он нес его молча и безнадежно, с возмущенной злой покорностью, с зыбкой верой в благополучный исход событий запутанной, текущей в обход совести, временной и как бы неправдашней своей жизни.
Покой и отдушину он находил в молчаливом общении с дедом Панкратом. Правда, Панкрат иногда пускался в разговоры, но словно бы не с ним, Устином, говорил, а с наковальней, железками, со всем немым кузнечным инвентарем, хотя, по странному убеждению, и допускал, что коль Устин рядом, лоб в лоб, работает, кряхтит, чихает, улыбается, значит, должен всем своим живым телом воспринимать его речи. Тем более что слова Панкрата как для него самого, так и для Устина всегда были ободряющими:
— Ничего, Устин. Главное — не поддаваться. Ослабнет человек — и тогда он мягче воды, укрепится — тверже камня. Ага. На свете даже металла в готовом виде нет. Взять сталь… Это ж заматерелое железо — закалку прошло и кое-какие сплавы-добавки получило… Вот и люди. Все вроде из одного теста мы, да не все по крепости равны: у каждого своя закалка…
В этот день вели они сварку, норовили пустить в дело весь лом, каким разжился на станции председатель. С самого утра Панкрат был строг, молчалив, озабоченно рылся в куче привезенных железок, выискивая годное для сварки сырье. Потом попросил Устина загородить изнутри окно кузницы листом фанеры и в темноте пробой на искру начал определять сорта и марки металла. Делал он это просто: брал болванку, приставлял к вращающемуся наждачному кругу. В тот же момент в пол ударял пучок звездистых искр, и по их цвету, длине и форме Панкрат узнавал многое о повадках того или иного металла.
— Кремнистая… Для рессор сойдет. Твердовата малость, но что делать? — словно успокоил себя вслух Панкрат и отложил в сторону опробованную болванку, от которой наждак только что отрывал ярко-желтые снопики искр. Искры были то темно-красные, то фиолетовые, то белые — игра цветов казалась бесконечной, но старый кузнец, помня каждый, живо распределил железки сообразно их ковочным свойствам и подошел к горну.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное