«Маленький и тщедушный, – писал Д. Дарский, – с жиденькой бороденкой и в поношенном пиджаке, с шаркающей походкой и как будто все куда-то пробирающийся сторонкой, он казался какою-то обывательской мелюзгой, не то плюгавым писцом, не то захолустным мещанинишкой. Но вдруг целые снопы брызнувших из глаз искр и лучей, на мгновение озарив его лицо, неотразимо внушали представление о человеке исключительных даров духа, о существе редкой породы, ошибкою среды заброшенном в нашу мутную среду».
Тут одна неточность: надо бы сказать, пожалуй, – «даров интеллекта», а не духа. Он признавался: «И «мои сочинения», конечно, есть «моя душа», рыжая, распухлая, негодная, лукавая и гениальная». «При безумной жажде жизни, именно
Впрочем, вопреки этому совету, сам он «помышлял» о многом, был, можно сказать, вольным мыслителем и порой посягал даже на основы христианства. В этом он был революционером, хотя лишь в сфере рассуждений, но не действия. Еще одно сходство с народовольцами: индивидуализм. Но если у них он был социалистический, овеянный романтикой рыцарства, то у него – буржуазный.
На мой взгляд, Розанов в своем умственном бунтарстве напоминает героя «Записок из подполья» Ф.М. Достоевского. Он встает на позицию обывателя (ему наиболее близкую) и стремится ее защитить, оправдать, утвердить. В глазах Розанова – учителя гимназии, затем чиновника и, наконец, литератора, – революционеры, посягавшие на тихую спокойную жизнь обывателя, виделись бандитами.
«Революция течет где-то и как-то параллельно хулиганству, революция есть порыв хулигана сыграть роль героя». Он заранее, еще в 1915 году проклинал революцию и обзывал нехорошими словами революционеров, в особенности убивших Александра II: «Все они идут гордые и самодовольные. На них смотрит история, и они герои, и так в собственных глазах. Между тем это просто «пустое место истории», без содержания…»
Так ли? Какое же это пустое место истории, если о нем постоянно пишут, его исследуют. И Розанов то и дело обрушивался на них, тем самым опровергая собственное утверждение о «пустом месте». Он высказывался не только озлобленно, но и несправедливо:
«Революционеры никак не могут понять, что их только
Не верил по идеализму своему, по всепрощающей старости, по обширному горизонту созерцаний, в котором Желябовы и Кибальчичи копошились как мухи…»
Словно не знал Розанов, как жестоко расправлялся государь с теми, кто покушался на его жизнь; что огромная армия полицейских и жандармов разыскивала революционеров и нередко карала невинных. Вот если бы император действительно проявил милосердие к тем, кто на него покушался, то это могло нанести сильнейший моральный удар по террористам. Но ведь этого не произошло!
И закрадывается мысль, предположение: а если столь резкая и несправедливая реакция Розанова объясняется тем, что он где-то в глубине души завидовал и внешнему виду, и героизму, и воздействию на историю революционеров? Может быть, он стремился убедить прежде всего самого себя в том, что они дурны, низки, уродливы, неблагородны (и это такие, как Петр Кропоткин?!), что они чужды русскому народу.
Или такой пассаж: «Толстой прожил, собственно, глубоко пошлую жизнь… Это ему и на ум никогда не приходило.
Никакого страдания; никакого «тернового венца»; никакой героической борьбы за убеждения; и даже никаких особенно интересных приключений: полная пошлость».
Тут впору опешить: да как же тогда расценивать жизнь революционеров? Страдания, «терновый венец» (по пути на казнь, когда толпа едва ли не кричит: «Распни его!»), героическая борьба за убеждения, захватывающие дух приключения – все в точности относится к террористам. Выходит, у них-то и была абсолютно не пошлая жизнь и смерть, их бы и должен был возносить Розанов!
Нет, куда ему… Он ведь прожил именно – по его собственному определению – глубоко пошлую, серую, заурядную обыденную жизнь (если исключить писательство). В отличие, скажем, от Льва Толстого, который побывал и в осажденном Севастополе, и среди вольных казаков, и торжественно был отлучен от Православной церкви, и много страдал – не столько за себя, сколько за других.