После того раза он там не бывал. А с тех пор прошло двадцать лет. Дом, пожалуй, еще глубже врос в землю, и дощатых заплат на нем прибавилось, и влажно-черных пятен плесени, в остальном же он был вне времени. Пришлось искать, ведь внутри Товит считай что не бывал — к тому же за эти годы здесь явно сделали перепланировку, появился коридор с дверьми, и, строго говоря, барак теперь больше походил на «доходный» дом. Может, они и за жилье платили. Но, распахнув дверь в конце коридора — наугад, просто взялся за первую попавшуюся ручку, — он прямо к ним и угодил: оба сидели в комнате, рядышком, на диване, и не глядели друг на друга. Когда он вошел, на лицах у обоих отразились ужас и усталость — будто их все-таки настиг кошмарный сон. Дочь медленно встала.
Что в ней так изменилось?
Дело не только в том, что она очень исхудала, и не в изношенности черт, и не в скверной, небрежно-сутулой осанке, которую она опять приобрела. Было что-то еще, что-то совершенно неподвижное.
Наконец они поздоровались — смотрела она не на него, а на Лэйфа.
Товит почему-то думал, что застанет ее одну. О жертве реформы правописания, о Лэйфе, который теперь неизбежно был там, где и дочь, он вообще как-то не думал.
Он думал, что заберет ее домой, как забирают домой маленьких детей.
Заберет обратно хрупкую девчушку былых времен, она даст ему избавление и мир, он прислонится к ней головой и тем излечит бессонницу, беспредельную злобу, что грызла его — вздымалась, нарастала, рвала внутренние связи и соединения, наполняя его ощущением, будто он вот-вот простится с жизнью. Перед лицом этой беспредельности. Он тосковал о ребенке, все остальное развеялось, исчезло. Он думал, что заберет ее домой и все будет как раньше, начнется сначала — дурной сон развеялся, они продолжат с того места, где он начался, — не было его, и точка.
Но, увидев ее лицо, он понял, что так или иначе, каким бы образом это ни произошло, — все ведь случилось очень быстро, несколько лет исчезли как дым, пропали, нету их, разве же они могли быть чем-то ценным и идти в счет, полно, это не более чем горсть пустоты, — но так или иначе мимолетный дурной сон стал ее жизнью. Да, стал ее жизнью. Существовал и шел в счет. Ребенок исчез навсегда. Взрослая, особенная жизнь — вот что было реальностью и принималось в расчет. Ни одной минуты ее нельзя отбросить. Это не был сон. Всё, всё было реальностью. И сказанное, и несказанное. И отсеченное, и привнесенное, узнанное. Прожитое и непрожитое. Вправду всё. Реальности не было конца.
И она была не давним ребенком, того ребенка больше не существовало. Никогда больше не встретиться ему с тем ребенком, нет больше возможности отпереть погреб — он заперт во веки веков на одну ночь и один день, до вечера. Возможность упущена. Во веки веков дверь пребудет заперта, во веки веков пребудет слабый скребущий шорох, будто зверек царапается в дверь… А женщина с испитым и странным лицом, что сидела напротив, не смотрела на него: она глаз не сводила с этого Лэйфа, который не смотрел сейчас ни на нее, ни на тестя, а ерзал на диване, пытаясь разглядеть себя в бритвенном зеркальце над умывальником, и приглаживал волосы, вот когда пригладит (казалось, он не в силах одолеть зуд в руках), тогда и повернется к ним; вид у него был до странности скованный и смущенный. Он тоже очень исхудал, одежда сплошь в заплатах, но лицо по-прежнему красивое и совсем гладкое. Что бы им ни довелось пережить, на нем это не задержалось, соскользнуло. А может, он оттолкнул это от себя, и удары принял другой.
Но метки остались, на Турагрете, — она изменилась до мозга костей, перемена сквозила в каждом движении. Что-то в ней погасло, оцепенело.
Ее взгляд искал Лэйфа. А он был словно в прострации — ерзал на диване и тихонько хихикал.
Когда же Товит повел речь о цели своего прихода, предложил им переехать к нему, он отметил, что Лэйф, похоже, отнюдь не против. Он ничего не сказал, поскольку Турагрета сперва никак не ответила. Но выглядел довольным, даже украдкой раз-другой умоляюще покосился на нее.
У них и вправду не осталось выбора. Барак был последний приют, конец. Шел 1930 год, безработица лавиной захлестнула страну. Найти работу было невозможно. Нигде. За последнее время они обошли всю округу, стучались в ворота и двери, просили хоть крошку съестного — кто давал, а кто и нет. У них сломались крылья — они обессилели и впали в отчаяние. Все возможности иссякли, конец — всему конец. У них не осталось выбора.
И она, сказавшая «никогда», — она теперь медленно склонила голову. Лицо изможденное, обветренная кожа обтягивала скулы и подбородок, как у старухи. И это еще не все. В ней появилось и кое-что новое — странная тусклая невыразительность, будто леденящее предвестье поражения. Будто они в ловушке — и уже не вырвутся, ведь обреченность была в них самих, вошла в плоть, и кровь, и кости, их собственная плоть, и кровь, и кости вырабатывали ее, медленно, но верно, не вырвешься, они в ловушке с самого начала.