Аза, сеттер-гордон хороших кровей, работала на ровном галопе, несколько бесстрастно, но совершенно четко, без ошибок. Вежливая собачка влюбленно поглядывала, ожидая указаний, на высокую фигуру хозяина: битую птицу приносила — что в те годы становилось уже редкостью, брала мягким прикусом и, кто бы ни стрелял, отдавала в руки хозяина.
Николай Гаврилович стрелял с поводком, очень хорошо, однако редко — уступал гостям. Николай Николаевич горячился и частенько мазал — впрочем, не огорчался, тут же забывал эти мелкие неудачи. У меня к тому времени была большая практика в стрельбе, я «геройствовал». Однако жадности ни у кого из нас не было, и, взяв по паре птиц — редко больше — на каждого, мы кончали охоту и шли в уютную квартиру Гаврилыча.
Обед был простой, чисто русский, по-крестьянски обильный и очень вкусный — мастерица в этом деле была жена Николая Гавриловича. А он традиционно угощал нас из малюсеньких серебряных рюмочек ароматнейшей наливкой собственного производства, называемой им — так я и не узнал почему — синтифарисом.
После обеда мы отдыхали в маленькой, аптечно чистой комнатке. Просили Николая Гавриловича спеть. Он пел замечательно, прямо сказать талантливо, чистейшим высоким голосом. Пел песни по-теперешнему уже старинные: «Как со вечера пороша выпадала хороша», «Не белы снеги», «Окрасился месяц багрянцем» и многие другие. На наши похвалы отзывался так: «Все стеклодувы певучие, дуют, дуют — легкие-то и раздуют. Это спокон веку».
Примерно через год я вспомнил его слова.
Пришлось быть в командировке на стекольном заводе в Малой Вишере. В солнечный летний день меня провели в гуту — главный корпус. Подходя, я услышал пение; когда вошел — увидел и запомнил на всю жизнь. Под высоким, похожим на цирковой, куполом круглая печь с пылающими окошками. Вокруг нее на помосте стеклодувы. Они просовывают длинные трубки в окошки, поворачивают несколько раз, навивают яркий ком, идут на край помоста, покачивая трубку, раздувают постепенно «баночку», опустив ее вниз и покачивая, в большую продолговатую бутылку-халяву. Когда она готова, подручный — там, внизу, — отрезает ее от трубки и на столе разворачивает в лист оконного стекла.
Работают ладно, спорко и поют. Запевают, когда освободятся временно губы, примолкают, раздувая «баночку», и вновь запевают. Незаметно — когда замолкает певец, хорошо слышно, когда он вновь вступает в хор. Прекрасные, сильные голоса, то высокие, как всплеск неземной радости, то низкие, как земная печаль. Не замолкая, звучит протяжная песня, и кажется, что она светло и округло плавает под высоким куполом.
Рассказал про эту поездку Гаврилычу. Он чуть не прослезился, вспоминая молодость.
Мы еще не раз ходили за Политехнический к Буграм и Девяткину с Николаем Николаевичем, Николаем Гавриловичем и его чудесной собачонкой Азой. Но наши выходы становились все реже и реже, Николай Николаевич вообще почти перестал охотиться. Тогда, в начале 30-х годов, он был перегружен хлопотами по воплощению своей мечты — организации Института химической физики. Дисциплина «физическая химия» давно была известна, а «химическая физика» — придумана Семеновым. Он воплотил ее не только в виде нового института, но и нового отдела науки. Название звучало странно и непривычно. У Семенова в этом институте его ученики Кондратьев и Харитон; по-прежнему, как когда-то в Лебяжьем, про него и про них шуточные стихи поэта нашей компании — моего брата Юрия:
Война. Перемена жизни, всем свои заботы, всякое общение, помимо служебного, сведено на нет.
Я на своей кафедре в Лесотехнической академии. По телефону голос Николая Николаевича:
— Мы тут организовали Ленинградский комитет ученых в помощь фронту. Считайте, что вы член нашего комитета. Я председатель. К вам просьба: организовать для Абрама Федоровича проверку одной идеи его лаборатории, он скоро у вас будет.